— Скажи нам, умоляем тебя… скажи, что с тобой?
После минутной нерешительности солдат провел мозолистой рукой
по глазам и сказал растроганным голосом, указывая рукою на
qrnkermhi дуб, около которого они находились:
— Я вас огорчу, бедные малютки, но… то, что я должен вам
рассказать, это вещь священная… я не могу об этом умолчать!..
Сюда, к этому дубу, перенес я, восемнадцать лет тому назад…
накануне великой битвы под Лейпцигом, вашего отца… У него были две
сабельные раны на голове и простреленное плечо… его и меня ткнули
также раза два пикой… Здесь, под этим дубом, нас и захватили обоих
в плен… да кто и захватил-то! — предатель… француз… маркиз,
эмигрировавший в Россию и поступивший полковником в русское
войско… Он же после… ну, это вы узнаете потом… — И, помолчав,
ветеран продолжал, указывая концом палки на деревню Мокерн: — Да…
да, я узнаю эти высоты… На них-то ваш храбрый отец, наш командир,
с нашим полком и польской гвардией, опрокинул русских кирасир,
захватив батарею. Ах, дети! — наивно прибавил он, — я бы желал,
чтобы вы видели вашего храброго отца во главе конно-гренадерской
бригады, когда он под градом картечи вел её в атаку!.. Он был
тогда необыкновенно прекрасен!
Пока Дагобер по-своему отдавался сожалениям и воспоминаниям,
сироты, повинуясь невольному порыву, соскользнули с лошади и,
взявшись за руки, пошли к дубу — преклонить колени. Крепко
прижавшись друг к другу, они залились неудержимыми слезами, между
тем как солдат поник лысой головой, скрестив руки на длинной
палке.
— Ну, полноте… не надо убиваться… — тихо сказал он немного
погодя, заметив слезы на румяных щечках Розы и Бланш, все ещё
коленопреклоненных, — мы, может быть, найдем генерала Симона в
Париже… я расскажу вам обо всем сегодня на ночлеге… Я нарочно
откладывал это до нынешнего дня… Сегодня, по-моему, выходит нечто
вроде годовщины, и я многое расскажу вам о вашем отце… давно мне
хотелось…
— Мы плачем, потому что не можем не вспомнить и о маме, —
сказала Роза.
— О маме, которую увидим только на небесах, — прибавила
Бланш.
Солдат поднял сирот и, взявши их за руки, посмотрел на них с
чувством невыразимой преданности, казавшейся ещё более
трогательной благодаря контрасту с его суровыми чертами.
— А все-таки так горевать не следует! Правда, дети, ваша мать
была лучшей из женщин… Когда она жила в Польше, её звали
_жемчужиной Варшавы_, но можно было бы безошибочно прозвать её
«жемчужиной, подобной которой нет во всем свете»! Уж именно во
всем свете не найти такой другой… нет!..
При этом голос изменил Дагоберу, он замолчал и начал, по
обыкновению, поглаживать усы.
— Послушайте-ка, девочки, — добавил он, подавив волнение, —
ведь ваша мать давала вам всегда самые лучшие советы?
— Конечно, Дагобер.
— Ну, а что вам она говорила перед смертью? Она велела о ней
помнить, но не предаваться горю!
— Это правда. Она говорила нам, что Бог, всегда такой добрый
к бедным матерям, оставившим на земле сирот, позволит ей слышать
нас с высоты небес, — сказала Бланш.
— И она обещала всегда следить за нами! — прибавила Роза.
При этом обе сестры с глубокой и наивной верой, свойственной
их возрасту, невольно в трогательном прелестном порыве взялись за
руки и, устремив к небу глаза, воскликнули:
— Ведь это правда, мама?.. ты нас видишь?.. ты слышишь нас?
— Ну, а раз ваша мама вас видит и слышит, — сказал
растроганный Дагобер, — то не огорчайте же её своею грустью…
Помните, что она вам запретила горевать!
— Ты совершенно прав, Дагобер, мы не будем больше плакать!
И они послушна вытерли глаза.
Дагобер, с точки зрения святош, был настоящие язычником. В
Испании он со страстным наслаждением наносил сабельные удары
монахам всех орденов, которые с распятием в одной руке и с
кинжалом в другой защищали не свободу (давно умерщвленную
инквизицией), а свои чудовищные привилегии. Между тем все-таки
недаром Дагобер сорок лет с лишком был свидетелем поразительных по
своему величию событий, недаром столько раз видел смерть лицом к
лицу.
Благодаря этому, инстинктивное чувство естественной религии,
присущее всем простым и честным сердцам, всегда пробуждалось в его
душе. Поэтому-то, не разделяя утешительной надежды сестер, он счел
бы преступлением хоть немного поколебать её.
Заметив, что девочки повеселели, он начал так:
— Ну вот, в добрый час, дети. Я гораздо больше люблю, когда
вы весело болтаете и хохочете втихомолку… не отвечая даже на мои
вопросы… как, например, вчера и сегодня утром… Да… да… эти два дня
у вас завелись какие-то важные секреты… но это ничего… раз это вас
забавляет, я очень рад…
Сестры покраснели и обменялись полуулыбкой, хотя слезы ещё не
успели обсохнуть на их глазах. Затем Роза с легким смущением
сказала старому солдату:
— Да нет же, Дагобер… ты ошибаешься, мы ничего особенного не
говорили!
— Ну, ладно, ладно. Я ведь ни о чем не хочу узнавать… Ну,
отдохните ещё немного, а потом в путь… уж поздно, а надо в Мокерн
попасть засветло… чтобы выехать завтра пораньше.
— А далеко ещё нам ехать? — спросила Роза.
— До Парижа-то?.. да придется, дети, переходов с сотню
сделать… хоть и тихо мы двигаемся, а все-таки продвигаемся… а
главное, все обходится дешево, что при нашем тощем кошельке очень
важно: комнатка для вас, половик и одеяло у порога для меня с
Угрюмом, да свежая солома для Весельчака — вот и все наши путевые
издержки. О пище я не говорю: вы вдвоем съедите не больше мышки, а
я в Египте и Испании выучился чувствовать голод только тогда,
когда есть чем его утолить!..
— Ты не говоришь о том, что для большей экономии все делаешь
сам, не позволяя нам даже в чем-нибудь тебе помочь!
— Подумать только, что каждый вечер ты сам стираешь белье,
как будто мы…
— Что? Вам стирать? — прервал речь Бланш старый солдат. —
Чтобы я вам дал испортить стиркой ваши маленькие ручки! Что и
говорить! Точно в походе солдат не сам стирает свое белье! Я,
знаете, считался лучшей прачкой в эскадроне! А разве я плохо
глажу? Ну-ка, скажите! Право, без хвастовства сказать, отлично
глажу.
— Это правда… ты прекрасно гладишь!..
— Разве только иногда подпалишь! — засмеялась Роза.