Он пытался улыбнуться, но лицо его заскорузло на солнце не меньше, чем у фермеров. Да и кому это надо? Деревенщина — она всегда деревенщина, а горожане и туристы на него не смотрели: они пялились по сторонам, ища фотографов из «Лайфа», или же были озабочены петардами, что взрывали гадкие мальчишки. Все тут, подумал он, имеют вид такой значительный, будто ждут чего-то… или же огорошенный, от того, что это что-то прошло мимо них. «Или просто жара», — сказал он сам себе.
Он видел те же самые лица с теми же самыми выражениями в каждом городке и городишке от самого Нью-Йорка. «Все дело, — сказал он сам себе, — просто в жаре. И в Мировой Ситуации». И все же, почему эти люди, все, кого он встречал, почему они все нервничали, суетились, будто спешили к некоему смутному, но великому событию, в вероятность наступления которого, впрочем, в глубине души не верили? Либо же имели такие потерянные физиономии, будто это событие только что ускользнуло у них из-под носа? Их настороженная многозначительность раздражала его. Черт возьми, да он только что вернулся из операции, которая унесла больше американских жизней, чем Первая мировая война — и лишь затем, чтоб в любезном отечестве, ради которого рисковал собой, застать «Доджеров» в упадке, мороженые яблочные пироги, точняк как мама когда-то пекла, в каждом супермаркете, и кислую вонь повсюду. Да плюс к тому — сугубая международная озабоченность в голове у каждого из этих Простых Американских Парней, которых он только что спас от коварной коммунистической угрозы. Что, черт возьми, происходит? Во всем этом было нечто отчаянно неестественное, и само небо казалось сделанным из фольги. Что с людьми-то стряслось? Он не припоминал, чтоб в Ваконде люди хоть когда-нибудь были такими — такими в воду опущенными, такими взбудораженно-чесоточными. «У наших ребят с Запада — у них есть стиль… стерженек в них есть». Но он все дальше ехал на запад — Миссури, Канзас, Колорадо, — умываясь засушливым воздухом прерий, не видел ни малейших признаков того самого стиля и стержня и нервничал все больше. «Жара — и вся эта муть заморская! — пробовал он диагностировать причины социального недуга. — Вот в чем дело-то». (Но как оно докатилось до каждого городка, где я бывал? Охватило всех — от младенцев до глубоких старух?) «И к тому же влажность, конечно», — неуверенно добавлял он. (Я чувствовал, что скоро с ума свихнусь от этого нездорового ажиотажа, и мне приходилось сдерживаться изо всех сил, чтоб не врезать по какому-нибудь из этих обугленных солнцем рыл и не заорать: проснитесь, болт вам в задницу, проснитесь и оглянитесь вокруг! Вот он я, вернулся из Кореи, где рисковал шкурой, спасая Америку от коммуняк!.. Проснитесь — и пользуйтесьтем, что я для вас сохранил.
Мне вспомнилось это, этот порыв врезать хоть кому-то по морде и встряхнуть его, потому как я знал, что это самый опасный и нежелательный из моих порывов… теперь, когда вернулся малыш. Обычно это естественная моя реакция на то самое чувство нездоровой суеты и всеобщей опухлости вокруг. И стоило мне подхватить эту опухлость в своем путешествии на байке по стране, как оно не замедлило излиться на одного зубоскала в баре. В том самом городе, где я встретил Вив. Здоровый парень, под два метра — ну и я не промах. Он сострил что-то насчет армии, приметив на улице бухого солдатика. И я сказал ему, что кабы не тот солдат — он, возможно, снег бы в Сибири убирал, а не сидел бы сейчас здесь и не макал свой уродский нос в пиво… Он в ответ покатил на меня, дескать, я — типичный продукт пропаганды Пентагона. Я ему заметил, что сам он продукт чьего-то пищеварения, и не успели мы опомниться, как увязли в дискуссии по уши. С тех пор я поумнел. Я и тогда-то понимал, еще до того, как мы сцепились, что этот хмырь подписывается на журнальчики вроде «Нэйшн» или «Атлантик», а то даже и читает их, и потому в словесном поединке я и одного раунда против него не выстою.
Но я тогда слишком основательно залил глаза, чтобы держать на замке рот. И все вышло так, как обычно со мной бывает, когда я схлестываюсь в споре с тем, кто и во сне помнит больше, чем я наяву. Я не по делу, но от души выговорился о своем отношении ко всяким штатским заморышам — и не знал, чем закончить. Сидел дурак дураком: в крови адреналин кипит, губы шлепают по воздуху, как лопасти вертушки — а лететь-то и некуда. Нет чтоб просто отвалить от этого хмыря — но я не из такого теста слеплен. Исчерпав все слова, я прибег к другим средствам, надежным и проверенным.)
Он шел по тротуару этого колорадского городка, по-жучиному гудящего своей ярмаркой, и медь оркестра громыхала в его ушах, и его гнев вздымался вместе с ртутью в термометре. Его почки ныли после долгой тряски на мотоцикле. Кварта пива не дала ничего, кроме унылого легкого гула в голове. «Звездно-полосатый флаг» в этом сбивчивом, кривом исполнении звучал пощечиной для парня, только-только вылезшего из военной формы.
Когда же тот загорелый бродяга в баре, в цветастой рубашке, расстегнутой во все волосатое брюхо, вздумал тихо-мирно обсудить некоторые издержки внешней политики — для Хэнка это была последняя капля; (и вот как
Он рычал на этот оркестр, пока не осип и не смутился под взглядами толпы здоровяков, собравшихся под решетчатым окошком. Тогда Хэнк гордо удалился на нары, в сценическом облаке пыли, озаренный софитами солнца, бьющего сквозь прутья. Он улыбался. Ему все же удалось устроить форменный спектакль, который стал гвоздем программы этого ярмарочного дня. Из-за окошка все еще доносились отголоски эпической истории побоища, пересказываемой снова и снова счастливыми очевидцами. За какой-то час он подрос на шесть дюймов, обзавелся страшным шрамом на лице, и целых десять крепких мужиков еле-еле совладали с его хмельной яростью. (Конечно, это чувство не могло быть долгим. По сути, все мое раздражение, накопленное за поездку по стране, разрядилось с первым же ударом в репу этого парня в Рокки-Форде. Поэтому я не так уж и возражал против небольшого и законного отдыха. И там же я впервые увидал Вив, в этой каталажке — но это уж другая история…)
Хэнка разбудил легкий стук по прутьям решетки. В камере царила духота, он буквально плавал в собственном поту. Первые пару секунд решетка колыхалась фантастическим миражом, потом прутья распрямились. За окошком стоял коп в хаки, с темными пятнами пота под мышками. При нем был и давешний турист, помятый Хэнком, — с фингалом на опухшем загорелом лице. За ними мелькнула какая-то девушка, зыбкая и полупрозрачная в знойном воздухе, мелькнула, будто некая зверюшка, робко скользнувшая по периферии зрения.
— По документам, — сказал коп, — ты только что из-за океана?
Хэнк кивнул, стараясь улыбнуться, силясь снова поймать взглядом эту девичью фигурку. Жужжание какого-то жука в ветвях яблони за окном вспарывало зной.
— Ты служил в морской пехоте, — будто информировал его турист, слегка ностальгически. — Я сам на Тихом служил в Войну… в боях-то побывал?
Хэнку понадобилась секунда, может, чуть меньше, чтобы оценить происходящее. Он уронил голову. Покаянно кивнул. Закрыв глаза, помассировал переносицу пальцами.
— Как там было, — интересовался турист, — в этой корейской заварухе?
Хэнк ответил, что пока не может об этом рассказать.
— Но почему я? — спрашивал турист, будто бы готовый разреветься.