За ней пошли другие. Непризнанный, презираемый товарищами, Нерон бросил изменщицу лиру и остался в длани с одним наказующим бичом.
Соученик и мой друг Ловцов в корпусе был вхож к одному вельможе, стороннику и одномышленнику Потемкина, и мне не раз сказывал о его
отношениях к Шешковскому.
Возвышенный духом и доброго сердца Потемкин, радея о чести и славе обожаемой им монархини, решился при одном случае не токмо критиковать,
но даже и упрекать свою венценосную благодетельницу и учительницу: "Ну, матушка богиня, выдвинула ты на склоне своих дней из российского
арсенала таковые две ржавые и гнусные пушки, как на Москве князь Прозоровский, а здесь Шешковский... Прости, великая, но как бы те пушки, не в
меру усердия стреляя, не затемнили твоего имени". Что касается до личных сношений, то прямой пред всеми Потемкин уж ничуть не стеснялся с тайным
советником Шешковским. Встречаясь с ним, он обыкновенно шучивал: "Ну, Степан Иваныч, как изволишь кнутобойничать?" -- "Помаленьку, ваша
светлость,-- отвечал вопрошаемый,-- помаленьку исполняем возложенные на нас службишки..."
К такому-то человеку меня везли на аудиенцию. Мы миновали Казанскую церковь, гостиный двор, приблизились на угол Итальянской и Садовой,
где в одном из бывших домов Бирона находилось тогдашнее помещение Шешковского.
Меня ввели в небольшую приемную. Приехали мы туда засветло; но я долгонько дожидался хозяина квартиры, бывшего в ту пору где-то в гостях.
Совсем стемнело, когда наконец загремели внутри двора колеса его экипажа. Он вошел в свои апартаменты боковым, скрытным от посторонних ходом.
Его прибытие я угадал по вытянувшимся лицам дежурных и по немалой суете, начавшейся в комнатах флигеля. Прошел один писец, другой, зашмыгали с
бумагами вахтеры, разных ведомств курьеры. И вот затенькал где-то глухой, дребезжащий колокольчик. Ему ответил судорожный бой моего сердца. Меня
позвали к Степану Ивановичу.
IV
Под влиянием общих толков я предполагал встретить нечто с первого раза ошеломляющее, нечто легендарное, вроде страшного дракона,
крылатого, с огненным взором и с длинным, змеиным языком.
Каково же было мое удивление, когда за столом, заваленным грудами бумаг, между двух, как теперь помню, восковых свечей я разглядел прямо
сидевшую против меня добродушную фигуру невысокого, сгорбленного, полного и кротко улыбающегося старика. Ему было под семьдесят лет. В таком
роде я встречал изображения некоторых, прославленных тихим правлением, римских пап. Жирный, в мягких складочках, точно взбитый из сливок,
подбородок был тщательно выбрит, серые глаза смотрели вяло и сонно; умильные, полные губы, смиренно и ласково сложенные, казалось, готовы были к
одним ободряющим, привет и ласку несущим словам. Белые, сквозящие жирком руки в покорном ожидании были сложены на животе.
Я вспомнил городские толки, что Шешковский тайно сек не токмо провинившихся юношей, но и важных, попадавшихся в "первых пунктах" взрослых
мужчин и дам, а потому, боясь отравы, уже давно, окромя крепкого чаю, печенных вкрутую яиц, молочного и трех ежедневно освящаемых просфор, по
нескольку дней ничего почти не ел. Так напоминала о себе совесть этому захватившему высокое доверие монархини, ничтожному проходимцу.
Шешковский при моем входе с тою же улыбкой молча указал мне стул, опустил глаза в раскрытую перед ним бумагу и, сказав: "Так-то, молодой
человек, познакомимся!" -- спросил мое имя, годы, ранг, а равно место жительства и состояние моих родителей.
Шешковский при моем входе с тою же улыбкой молча указал мне стул, опустил глаза в раскрытую перед ним бумагу и, сказав: "Так-то, молодой
человек, познакомимся!" -- спросил мое имя, годы, ранг, а равно место жительства и состояние моих родителей. Голос его был так ласков и добр.
Мне казалось, что я слышу старого друга детства, готового спросить: "Ну как матушка, батюшка? Давно ли получал от них вести? Жива ли бабушка?"
"Что ж это,-- подумал я, разглядывая сидевшего против меня доброхота,-- где дракон?" Вскоре, однако, в его речи послышалась неприятная,
посторонняя примесь, будто где-то неподалеку, в соседней комнате или за окном, начали сердиться и глухо ворчать два скверных кота.
-- В кабале, в атеизме или черной магии, сударик, не упражнялся ли? -- спросил меня Шешковский, глядя в лежавший перед ним лист.-- И в
каких градусах сих вольнодумных, пагубных наук ты обретался и состоял?
Я был ошеломлен. Что оставалось ответить? Пересилив, насколько возможно, волнение, я спокойно возразил, что ни в каких градусах не
упражнялся и в них не состоял.
-- Отлично... Так и следует ожидать от истинного россиянина. А не злоумышлял ли чего, хотя бы малейше, к возмущению, бунту или к какому
супротивному расколу,-- продолжал, всматриваясь в бумагу, Степан Иваныч,-- каковой клонился бы к освященному спокойствию монархини или к
нарушению обманными шептаниями, передачами и иными супротивными деяниями народной, воинской и статской тишины?
-- Не умышлял...
-- Хвалю... Истинные отечества слуги таковыми быть повсегда должны... А как же ты,-- поднял вдруг насмешливо-холодный взор Шешковский,--
а как же ты затеял публичный афронт, да еще с наглыми издевками, подполковнику, кавалеру Георгия четвертой степени и флигель-адъютанту, графу
Валерьяну Александровичу Зубову?
-- На то я был вынужден его же кровной и сверх меры несносной обидой особе, близкой мне.
-- В чем обида? -- спросил, взглянув на меня из-за свечей и тотчас зажмурившись, Шешковский.-- В чем, говори...
-- Не отвечу.
-- Ответишь,-- тихо прибавил, не раскрывая глаз, Степан Иваныч.
-- То дело чести, и ему быть должно токмо между им и мной...
-- Заставлю! -- еще тише сказал, чуть повернувшись в кресле, Шешковский.
Я безмолвствовал. Общее наше молчание длилось с минуту.
Я не давал ответа.
-- Так как же? -- спросил опять Степан Иваныч.-- Что вздумал! Ведь пащенок, песья твоя голова! Сам не понимаешь, что можешь вызвать! Все
имею, все ведь во власти... четвертным поленом, не токмо что бить могу и стал бы,-- да помни, неизреченны милости к таким...
-- Я не песья голова и не пащенок,-- твердо выговорил я, глубоко обиженный за свое происхождение и ранг,-- чай, знаете гатчинские
батальоны; я офицер собственного экипажа государя-цесаревича. Притом вмешательство в приватные дела...
-- Вот как, гусек! -- проговорил, нахмурившись, но все еще желая казаться добрым, Степан Иваныч.
-- Не гусек, повторяю вам, а царев слуга. В мудрое ж и кроткое, как и сами вы говорите, правление общей нашей благодетельницы не мог я,
сударь, предполагать, чтоб кого без суда и законной резолюции, кто смел четвертным поленом бить.