Потемкин на Дунае - Григорий Данилевский 9 стр.


-- Вам бы, сударь,-- сказал я, подойдя к графу,-- не за актрисами гоняться.

Зубов смешался.

-- Что вам угодно? -- спросил он.-- И кто вы такой? Не имею чести вас знать.

-- А я вас доподлинно знаю,-- ответил я,-- не угодно ли на пару слов?

Он отошел со мной в сторону. Я назвал себя.

-- Но в чем же ваша надобность ко мне? -- спросил он.

-- Час и место, государь мой, если вы памятуете, что есть честь?

-- Дуэль? -- спросил он вполголоса, покраснев.

Все его прихлебатели поотдвинулись при этом слове, и ни на ком нет лица.

-- Что ж,-- продолжал он,-- я не прочь от сатисфакции; только не в таком месте, господин Бехтеев, конверсация; и притом убеждены ль вы

доподлинно в моей токмо провинности? То было недоразумение, карнавальная шалость в масках, на пари... и притом не о вашей родственнице...

-- Ни слова больше! Да или нет? -- вскрикнул я, задрожав и хватаясь за шпагу.

Чувствую, меня схватили сзади, отводя дальше от публики. Оглядываюсь -- два незнакомых артиллериста, открыто ставшие за меня.

-- Давно пора проучить зазнавшихся фаворитовых родичей и их друзей! -- говорят они, пожимая мне руки.-- Мы к вашим услугам.

Я им назвал себя и место моей стоянки. Они подошли к графу и к его сателлитам и условились о сроке и месте поединка. Установили драться

вечером следующего дня на пистолетах за Калинкиной деревней.

Утром я отправил нарочного в Гатчину, извещая, что коллегия замедлила с выдачей порученных мне вещей и что я надеюсь все окончить через

сутки. Пообедав где-то в гостинице, я прокатился почему-то мимо Николы Морского и по Неве и заблаговременно возвратился на постоялый. Тут я

заперся в нанятой горенке и стал писать письма к родителям. Я писал с увлечением, орошая слезами последние, быть может, строки к дорогим сердцу

людям, и откровенно, без утайки, рассказал им все, что со мной произошло и к чему я, по долгу совести, готовился. Отнеся лично письмо в почтовую

контору, я прилег отдохнуть.

Было недалеко до вечера. Тревоги предыдущей бессонной ночи утомили взволнованный дух. Мне мерещилось близкое будущее: роковой

безвременный конец, сраженные горем отец и мать и отношение к моей судьбе Пашуты. Тяжелые, мрачные мысли роились в душе. Вот получается в родном

доме мое письмо, а вот и приказ по флоту: исключается из списков убитый мичман такой-то. Я не мог вздремнуть, встал и присел писать прощальное

обращение к своей изменнице. С этою исповедью на груди я решил идти на барьер.

Много ли прошло времени, не упомню. Над одной строкой я задумался. Пашута, как живая, представилась моим мысленным взорам. Вот она

девочкой, быстроглазая, стриженая, резвая, как перепелка, встречи в Горках в вешние цветные дни, беготня по пахучему саду, прятки у гротов,

катанья в лодке, качели у пруда. Затем переписка, бабушкины запугивания влюбленным, трубящим в рог, отставным юнкером, пересылка поклонов,

стихов. А вот она в Петербурге, уж матушка сестрица, Прасковья Львовна, хотя для меня все та же Пашута. Урок танцев, уморительный старчик,

учитель со скрипочкой, мать в пудромантеле за клавесинами, пение романсов, чтение Ричардсона, Дидерота, Де-Фо, прогулки пешком и в санях на

буреньком, беседы вдвоем.

И так близко было счастье. И все улетело, как сон. "Вы меня предали, продали, и кому же? Знаете ли вы, что за

личность, на искательства которой вы поддались? Вы для него -- минутная забава, одна из прихотей праздного, пустого, избалованного верхохвата.

Отчего вы не сказали мне ранее и откровенно? Зачем безжалостно разбили любящее сердце? Говорят о какой-то случайности, роковом недоразумении.

Нет, вы недаром о нем говорили, интересовались им. Наконец... письма... Да, я узнал, вы их получали, а о них мне ни слова. Но, знайте, никогда и

ни в каких обстоятельствах..."

В дверь постучались.

"Секунданты,-- подумал я, подписав и вложив в готовый пакет неконченное письмо к Пашуте,-- что ж, други честные, сторонние, идемте,

готов". Я опустил письмо в карман и отпер дверь.

Вместо бравых, возвышенных духом артиллеристов на пороге из присенков вывернул невзрачный, коротконогий, одутловатый и решительный видом,

пожилой полицейский поручик. Крупные губы, нос пуговкой и маленькие, сторожкие недобрые глаза.

-- Не вы ли мичман Бехтеев? -- спросил он, придерживая шпажонку и оглядывая внимательно горницу и меня.

-- Так точно.

-- Извольте ж, государь мой, за мной в секунду следовать.

-- Куда?

Вместо ответа он подал мне с внушительным видом запечатанный большою печатью пакет. Я вскрыл его, пробежал бумагу. То было требование о

"неуклонной и беспродлительной, в чем буду", явке моей к лицу, имя которого было всем хорошо ведомо.

Меня как варом обдало, потом бросило в неудержную, внутреннюю дрожь. Я хотел было распорядиться, дать знать хозяйке, позвать слугу; но

полицейский поручик ершом и стойко воспротивился.

-- Что вы, сударь! -- сказал он, скривя рот каким-то наглым, преподлым манером.-- Какие тут распорядки! В момент в терцию-с повелено...

Не на пляс, не на маскарадную вечеринку зовут ваше благородие, а к самому его высокопревосходительству Степану Ивановичу, господину Шешковскому.

Я понял -- возврата и послабления не было и быть не могло. Я взглянул в окно. На улице нас уже дожидала городская, извозчичья, крытая

коляска. Я защелкнул дверь на ключ, и мы отправились. В коридоре я встретил растерянного постояльского слугу; с ключом я успел ему передать для

отправки на почту и заготовленное письмо. Мы поехали.

Всю дорогу занимал мои мысли необычный, таинственный человек, которому так нежданно теперь передавала меня судьба. В корпусе и в Гатчине

много о нем было шушуканий. Все знали, что, знаменитый и страшный в то вообще мягкое время, этот человек не сразу приобрел свою грозную

репутацию. Он сперва занимался мирными науками и даже был не чужд обихода с музами; кропал стишонки и учился у какого-то заезжего живописца

писать акварельными красками ландшафты и изображения нежных амурных пасторалей.

В молодости лет Шешковский, как сказывали, даже попался в написании некоего вольнодумного на одного своего начальника пасквиля и был за

то в немалой передряге и встряске. Но годы взяли свое. Бездарный, завистливый рифмослагатель и неудавшийся мазилка соблазнился первою отличкой

по рангу. За ней пошли другие. Непризнанный, презираемый товарищами, Нерон бросил изменщицу лиру и остался в длани с одним наказующим бичом.

Назад Дальше