-- Слышал?
-- Нет, ничего не знаю.
-- Шведы-то...
-- Что ж они?
-- Экспедицию флотом готовят против нас к весне.
-- Ну не поздоровится им,-- сказал я.
-- Я и сам так думаю. А между тем вот ордер генерал-адмирала. Повелевается тебе от цесаревича немедленно взять ямских и ехать секретно с
этими бумагами к начальнику русского отряда Салтыкову в Выборг.
-- Когда ехать?
-- Сейчас.
-- Вот тебе и масленая,-- не утерпел я не сказать.
-- А что ж, попроси в штабе фельдъегерскую, еще успеешь захватить конец блинов.
-- Да нельзя ли замениться, попросить кого?
-- Ну, не советую. Знаешь порядки его высочества, не любит он со службой шутить.
Огорчила меня эта весть. Делать нечего. Справил я себе фельдъегерский плакат и полетел, даже Пашу не известил,-- думаю, успею к субботе.
Для того по пути в Петербург бросил на постоялом и припасенный маскарадный костюм. А дело вышло иначе и совсем плохо. Салтыкова в Выборге я не
застал: он пировал на блинах у знакомца из окрестных помещиков. Пока я съездил туда, вручил ему секретные бумаги, вернулся с ним в город и
выждал, когда тот всем распорядится, напишет и вручит мне по форме ответ, без коего мне возвращаться не дозволялось,-- не только кончилась
масленая, но и наступил первый день поста. Как я сел опять в сани и как проехал в
Петербург, где уже и остановиться мне было жутко, того не припомню. От огорчения -- стыдно признаться -- я не раз принимался плакать на
пути.
Приезжаю в Гатчину, отдаю по начальству рапорт о поездке и бумаги, а сам думаю: "Когда-то еще шведы вздумают к нам в гости, а меня лишили
вот какого удовольствия". Повертелся я на квартире, зашел кое к кому из товарищей, слышу -- странная какая-то история случилась в столице. Слух
прошел, что какие-то повесы в Петербурге, наняв ямскую карету, произвели похищение некоей, благородного и уважаемого дома, девицы. Молва
прибавляла, что ее предварительно опоили каким-то зельем, от коего она чуть не умерла, и что полиция, бросившись искать похитителей и
похищенную, наскочила на такие лица, что поневоле прикусила язык и тотчас должна была прекратить дальнейшие розыски. Разумеется, толковали об
этом, как всегда поначалу, в неясном и сбивчивом виде, и я сперва не обратил на эти россказни особого внимания. Одни из рассказчиков были за
смелых и ловких сорванцов, другие -- за жертву их обмана.
Но зашел я к нашему батальонному лекарю. Это был близорукий и страшно рассеянный немчик из Саксонии, по фамилии Громайер, общий друг и
поверенный в делах. Он через минуту забывал, что ему говорили, а потому никто его не боялся и все с ним были откровенны. Умея отменно клеить из
картона коробочки и укладки, он, кроме горчичников, ревеня и какого-то бальзама на водке, почти не употреблял других медикаментов. И меня он, на
гатчинской скуке, не раз принимался учить искусству клейки. Но мне это показалось тошнехонько, но я заходил к нему более почитать "Вольного
Гамбургского Корреспондента", который он выписывал на сбережения от жалованья.
Я застал его за чтением какой-то цидулки.
-- Грубияны, варвары, готтентоты! -- ворчал он, пробегая немецкие строки петербургского коллеги. И когда я спросил, в чем дело,-- он,
замигав подслеповатыми, огорченными глазами, протянул мне письмо, средина которого начиналась особым заглавием: "Новая Кларисса Гарло".
С первых строк, в которых излагалось событие, занимавшее город, я вздрогнул и чуть не лишился чувств: передо мной мелькнули знакомые
имена. Похитителями оказывались граф Валерьян Зубов и его родич и наперсник во всех его похождениях Трегубов, а похищенной -- девица Ажигина. С
трудом дочитал я мелко исписанные страницы, спокойно, по возможности, произнес несколько незначительных слов и поспешил уйти от лекаря. Тогда
только я понял замешательство и сдержанность некоторых товарищей, бывших в последний день масленой в Петербурге, с которыми мне привелось
перемолвить о новой столичной авантюре. Я затаил на дне души роковое открытие и, сгорая нетерпением, стал молча ожидать поры, чтоб, не показывая
своего настроения, под благовидным предлогом вырваться из Гатчины в Петербург.
Желанный случай настал. На второй неделе поста надо было ехать с заказом в интендантстве кое-какой батальонной амуниции.
Доныне ясно помню чувство, с которым я подъезжал к недавно еще дорогому и волшебному для меня приюту в доме попадьи у Николы Морского.
"Если я так долго не навещал тетушки,-- мыслил я,-- то и она хороша; хоть бы строкой в таких обстоятельствах откликнулась. Значит, я не нужен,
лишний стал. Посмотрим, чем оправдают свое приключение".
Я позвонил в заветный когда-то дверной колокольчик.
Ко мне вышла незнакомая, в лисьей душегрейке, старая женщина. То была, как я потом узнал, хозяйка дома.
-- Госпожа Ажигина дома? -- спросил я.
-- Обе выехали.
-- Куда? Давно?
Лицо ли, голос ли мой выдали меня, старуха поправила на себе душегрейку и, глянув как-то вбок, объяснила, что ее бывшие постоялки,
получив некоторые неотложные письма из своей вотчины, снялись и на первой неделе отбыли восвояси.
-- Так и дочь? -- спросил я почему-то.
-- И барышня,-- ответила попадья, как бы думая: "Бедный ты, бедный, проглядел, а без тебя вот что случилось".
Я бросился к знакомым, в полицию, побывал в Смольном. На мои расспросы, даже глаз на глаз, все отвечали нехотя и полунамеками. В
зубовском доме швейцар объявил, что граф Валерьян Александрович выехал в Трегубовское, тверское, поместье, на медвежью и лосью охоту, и вернется
не ближе середины поста.
В тот же вечер я снова завернул к Никольской попадье.
-- Да вы не племянничек ли Ольги Аркадьевны?-- спросила она и, когда я назвал себя, пригласила зайти к ней.
Что я перечувствовал, видя те самые горницы, хоть и не с той обстановкой и мебелями, где еще так недавно длились мои блаженные часы, того
никогда мне не выразить. Вот зала, где стояли горёцкие клавесины и где, освещенное ярким зимним солнцем, я увидел в памятное утро мое божество.
Вот гостиная, где проведен вечер после оперного спектакля. Каждый уголок напоминал столько пережитых впечатлений, ожиданий, надежд.
Попадья усадила меня, откинула оконную занавеску и в сумерках указала через канал на противостоящий высокий дом.