- Сон на очи нейдет. Не уснуть мне. Дай чего-нибудь выпить, кошевой, - сказал он.
- Горелки или вина?
- Горелки. Не уснуть мне.
- Уже брезжит вроде, - сказал кошевой.
- Да, да! Иди и ты спать, старый друже. Выпей и ступай.
- Во славу и за удачу!
- За удачу!
Кошевой утерся рукавом, пожал руку Хмельницкому и, отойдя к противоположной стене, с головою зарылся в овчины - возраст брал свое, и кровь
в кошевом бежала зябкая. Вскорости храп его присоединился к Тугай-бееву.
Хмельницкий сидел за столом, безмолвный и отсутствующий.
Вдруг он словно бы очнулся, поглядел на наместника и сказал:
- Сударь наместник, ты свободен.
- Благодарствуй, досточтимый гетман запорожский, хотя не скрою, что предпочел бы кого другого за свободу благодарить.
- Тогда не благодари. Ты спас мне жизнь, я добром отплатил - вот мы и квиты. Но хочу сказать тебе вот что: если не дашь рыцарского слова,
что не расскажешь своим о наших приготовлениях, о численности войска нашего или о чем еще, что на Сечи видал, я тебя пока не отпущу.
- Значит, напрасно ты мне fructum <плод (лат.).> свободы дал вкусить, потому что такого слова я не дам, ибо, давши его, поступлю как те,
кто к недругу перебегают.
- И жизнь моя, и благополучие всего запорожского войска сейчас в том, чтобы великий гетман не пошел на нас со всеми силами, что он не
преминет сделать, если ты ему о наших расскажешь, так что, если не дашь слова, я тебя не отпущу до тех пор, пока не почувствую себя достаточно
уверенно. Знаю я, на что замахнулся, знаю, какая страшная сила противостоит мне: оба гетмана, грозный твой князь, один целого войска стоящий, да
Заславские, да Конецпольские, да все эти королята, на вые казацкой стопу утвердившие! Воистину немало я потрудился, немало писем понаписал,
прежде чем удалось мне подозрительность их усыпить, - так могу ли я теперь позволить, чтобы ты разбудил ее? Ежели и чернь, и городовые казаки, и
все утесненные в вере да свободе выступят на моей стороне, как запорожское войско и милостивый хан крымский, тогда полагаю я совладать с
неприятелем, ибо и мои силы значительны будут, но всего более вверяюсь я богу, который видел кривды и знает невиновность мою.
Хмельницкий опрокинул чарку и стал беспокойно расхаживать вокруг стола, пан же Скшетуский смерил его взглядом и, напирая на каждое слово,
сказал:
- Не богохульствуй, гетман запорожский, на бога и высочайшее покровительство его рассчитывая, ибо воистину только гнев божий и скорейшую
кару навлечешь на себя. Тебе ли пристало взывать к всевышнему, тебе ли, который собственных обид и приватных распрей ради столь ужасную бурю
поднимаешь, раздуваешь пламя усобицы и с басурманами противу христиан объединяешься? Победишь ли ты или окажешься побежденным - море
человеческой крови и слез прольешь, хуже саранчи землю опустошишь, родную кровь поганым в неволю отдашь. Речь Посполитую поколеблешь, монарха
оскорбишь, алтари господни поругаешь, а все потому, что Чаплинский хутор у тебя отнял, что, пьяным будучи, угрожал тебе! Так на что же ты руку
не поднимешь? Чего корысти своей ради не принесешь в жертву? Богу себя вверяешь? А я, хоть и нахожусь в твоих руках, хоть ты меня живота и
свободы лишить можешь, истинно говорю тебе: сатану, не господа в заступники призывай, ибо единственно ад споспешествовать тебе может!
Хмельницкий побагровел, схватился за рукоять сабли и глянул на пленника, как лев, который вот-вот зарычит и кинется на свою жертву.
Однако
же он сдержался. К счастью, гетман не был пока что пьян, но охватила его, казалось, безотчетная тревога, казалось, некие голоса взмолились в
душе его: “Повороти с дороги!”, ибо вдруг, словно бы желая отвязаться от собственных мыслей или убедить самого себя, стал говорить он вот что:
- От другого не стерпел бы я таких речей, но и ты поостерегись, чтобы дерзость твоя моему терпению конец не положила. Адом меня пугаешь, о
корысти моей и предательстве мне проповедуешь, а почем ты знаешь, что я только за собственные обиды воздать иду? Где бы я нашел соратников, где
бы взял тьмы эти, которые уже перешли на мою сторону и еще перейдут, когда бы собственные только обиды взыскать вознамерился? Погляди, что на
Украйне творится. Гей! Земля-кормилица, земля-матушка, землица родимая, а кто тут в завтрашнем дне уверен? Кто тут счастлив? Кто веры не лишен,
свободы не потерял, кто тут не плачет и не стенает? Только Вишневецкие, да Потоцкие, да Заславские, да Конецпольские, да Калиновские, да горстка
шляхты! Для них староства, чины, земля, люди, для них счастье и бесценная свобода, а прочий народ в слезах руки к небу заламывает, уповая на суд
божий, ибо и королевский не помогает! Сколько же, - шляхты даже! - невыносимого их гнета не умея стерпеть, на Сечь сбегает, как и я сбежал? Я
ведь войны с королем не ищу, не ищу и с Речью Посполитой! Она - мать, он - отец! Король - государь милостивый, но королята! С ними нам не жить,
это их лихоимство, это их аренды, ставщины, поемщины, сухомельщины, очковые и роговые, это их тиранство и гнет, через евреев совершаемые, к
небесам о возмездии вопиют. Какой такой благодарности дождалось Войско Запорожское за свои великие услуги, в многочисленных войнах оказанные?
Где казацкие привилегии? Король дал, королята отняли. Наливайко четвертован! Павлюк в медном быке сожжен! Еще не зажили раны, которые нам сабля
Жолкевского и Конецпольского нанесла! Слезы не высохли по убиенным, обезглавленным, на кол посаженным! И вот - гляди - что на небесах светит! -
Тут Хмельницкий показал в окошке пылающую комету. - Гнев божий! Бич божий!.. И коли суждено мне на земле бичом этим стать, да свершится воля
господня! Я сие бремя на плечи принимаю.
Сказав это, он простер руки горе и весь, казалось, воспылал, точно огромный факел возмездия, и затрясся весь, а потом рухнул на лавку,
точно непомерной тяжестью предназначения своего придавленный.
Воцарилась тишина, нарушаемая только храпом Тугай-бея и кошевого, да еще в углу хаты жалобно пиликал сверчок.
Наместник сидел, опустив голову и, казалось, ища ответа на слова Хмельницкого, тяжкие, точно гранитные глыбы, но вот и он заговорил голосом
тихим и печальным:
- О, пусть бы все это и было правдой, но кто же ты такой, гетман, чтобы судьею и палачом себя поставить? Какая тебя жестокость, какая
гордыня подвигает? Зачем ты богу суда и кары не оставляешь? Я зла не защищаю, обид не одобряю, притеснений законом не нарекаю, но вглядись же в
себя, гетман! На утеснения от королят жалуешься, говоришь, что ни королю, ни закону повиноваться не желают, спесь их порицаешь, а разве сам ты
без греха? Сам разве не поднял руку на Речь Посполитую, закон и престол? Тиранство панов и шляхты видишь, но того видеть не желаешь, что, ежели
бы не их груди, не их брони, не их могущество, не их замки, не их пушки и полки, тогда бы земля эта, млеком и медом текущая, под стократ
тяжелейшим турецким или татарским ярмом стенала! Ибо кто бы защитил ее? Чьим это могуществом и покровительством дети ваши в янычарах не служат,
а жены в паскудные гаремы не похищаются? Кто заселяет пустоши, закладывает города и села, воздвигает храмы божьи?.