-- Большемненичегоине надо было. А
теперь можете идти, Шандивер.
И когда я направился к двери, он прибавил со смехом:
--Да,кстати,ядолженпринестивамизвинения,яотнюдьне
предполагал, что подвергаю вас пытке.
В тот же день после обеда во двор вышел доктор с листком бумаги в руке.
Он явно был зол и раздосадован и нимало не заботился о вежливости.
--Слушайте, вы! -- крикнул он.-- Ктоиз вас знает по-английски? --
Тут он заметил меня. -- Эй! Как вас там? Вас-то мне и надо. Скажите им всем,
что тот малыйумирает. Ему крышка,ужя-то знаю, он не дотянет до ночи. И
скажите им, что я не завидую тому, кто его приколол. Сперва скажите им это.
Я повиновался.
-- Теперь можетеим сказать, --продолжал доктор,-- что этот малый,
Гог...какбишь его?..хочетповидатькое-когоиз них передтем,как
отправиться в последний путь. Если я правильно его понял, онхочеткого-то
поцеловать или обнять, в общем какой-то чувствительный вздор. Поняли? Вот он
сам написал список, возьмите и прочитайте, мне не выговорить этих варварских
имен. Кого назовете, пусть отвечает "здесь" и отходит вон туда, к стене.
Странныеи неуместныечувства всколыхнулись во мне,когдаяпрочел
первоеимявэтомсписке. У меня небыло нималейшего желания ещераз
увидеть дело рук своих; всем моим существом завладели ужас и отвращение. Как
знать, что за прием онмне приготовил? Все в моих руках:я могу пропустить
первоеимя,докторничего не поймет...и не пойдукумирающему. Но,к
великому счастью для себя, я ни секунды не задержался на этой мысли, подошел
к указанному у стены месту, прочел "Шандивер" и прибавил "здесь".
В списке набралось с полдюжины имен, и как только все собрались, доктор
направилсяклазарету,амы,выстроившисьвзатылок, словнокоманда,
наряженнаяна работу, зашагали следом. У дверей доктор остановился, сказал,
что мы пойдемк "этому малому" по одному,и, едвая успелперевестиего
слова,отправилменя в палату.Я вошел в небольшую, выбеленнуюизвесткой
комнату;окно, выходящее на юг, было распахнуто настежь, из него открывался
вид надальние горы, и откуда-тоснизу явственно доносились голоса уличных
торговцев. У самого окна на узкой койке лежал Гогла. С лица его еще не сошел
загар, но оно было уже отмечено печатью смерти. Что-то отчаянное, обнаженное
было в его улыбке, и уменя перехватило горло; только любовь и смерть знают
этуулыбку, только они ее видели. И когда он заговорил, уже незаметно было,
что слова его грубы, -- все заслонила эта улыбка.
Онпротянул руки, словно хотел меня обнять. Весь внутренне сжавшись от
невыразимого отвращения,яподошел ближеи склонилсяк нему. Ноон лишь
притянул меня к себе и зашептал в самое ухо:
-- Ты мне верь,je suis bonbougre, moi[9]. Яутащунаш секретв
преисподнюю и поделюсь им с сатаной.
Для чегоповторятьздесь его грубые и пошлыеслова?Все мысли его в
этотчас были полныблагородства, новыразитьихонумеллишьязыком
площаднойшутки.
Несколько времени спустя он велелмне позвать доктора и,
когда тот вошел, слегка приподнялся на постели, указал сперва на себя, потом
на меня -- а я стоял рядоми уже не сдерживалслез -- и ломаным английским
языком повторил несколько раз:
-- Друзья... друзья... друзья, черт побери!
Квеликомумоему изумлению, доктор,видимо,былоченьтронут.Он
закивал, короткие кудряшки парика затряслисьна егомаленькой голове, и он
несколько раз кряду повторил на каком-то подобии французского:
-- Да-да, Джонни... я понимай.
После этого Гогла пожал мне руку, снова меняобнял, и, всхлипывая, как
малый ребенок, я вышел.
Как часто мне случалось видеть, что самые отпетые головы расставались с
жизнью достойнейшим образом! Тут есть чему позавидовать. Пока Гогла был жив,
его терпетьне могли; в последние же три дня своей поразительной стойкостью
и самоотвержением он завоевал все сердца, икогдав тот же вечерпо замку
разнеслась весть, что его не стало, все заговорили вполголоса, точно в доме,
погруженном в траур.
А ясловно обезумел; яне мог болеедумать о том, что тревожило меня
прежде; право, не знаю, чтона меня нашло;пробудившись на другоеутро, я
вновь стал самим собой,но в тот вечер меняобуялаугрюмая ярость. Я убил
его, он же сделал все, чтотолькомог, чтобыменя защитить;его страшная
улыбка стоялауменя передглазами.Итакиминелепымиибесполезными
казались сейчасэти угрызения совести,чтомне довольно быловзгляда или
слова,чтобывновьзатеятьскемнибудьссору. Наверное,все этобыло
написано уменяна лице, и когданескольковремени спустяяповстречал
доктора, отдал честь и обратился к нему,онпогляделна меня удивленнои
сочувственно.
Я спросил его, правда ли, что Гогла не стало.
-- Да, -- отвечал он, -- ваш приятель умер.
-- Он очень страдал?
-- Нисколько. Уснулмирнымсном, --сказал доктор. Ещепосмотрел на
меня иполезв кармашек для часов.-- Вотвозьмите! И нестоит горевать
понапрасну, --сказал он, сунул мне в руку серебряный двухпенсовик ипошел
своей дорогой.
Мнеследовало бы заключитьэту монетку врамку и повесить настену,
ибо, сколько я знаю, то был единственный случай, когда этот человек поддался
чувствумилосердия.Я же постоял, поглядел на монету и, понявего ошибку,
горькорассмеялся,потом отошелккрепостнойстене изашвырнулмонету
подальше, точното была цена крови. Смеркалось.В глубинецветущей долины
спешили по Принцесс-стрит фонарщики, каждый с лесенкой и фонарем, и я угрюмо
следил за нимисквозь амбразуру. Неожиданночья-то рука опустиласьмне на
плечо,ияобернулся. Тобыл майорШевеникс,вофраке,сбезупречно
повязанным галстуком. В умении одеваться ему никак нельзя было отказать.
-- Я не сомневался,что это вы, Шандивер, --сказал он. --Итак,он
умер?
Я кивнул.