Петер снимал, пока хватило пленки. Потом кто-то, не поворачиваясь, сказал: «Уйди, майор. Уйди, ради бога. Тебе-то все равно, а мы тут остаемся…»
Мы остаемся тут, а ты уйдешь. Мы остаемся за проволокой, а ты уйдешь. Мы остаемся тихими, без голоса и воли, без права жить и думать, а ты уйдешь. Ты уйдешь и будешь думать, что ты на свободе - потому что проволока будет не вокруг тебя, а вокруг границы, и там же вышки с часовыми. И, не видя проволоку вблизи, ты будешь считать себя свободным и даже сможешь воспевать эту свободу и ходить по улицам после наступления темноты, потому что у тебя есть пропуск, и уж конечно ты не будешь делать ничего такого, чтобы у тебя пропуск отняли, а самого поместили туда, где проволока не за горизонтом, а вблизи. А здесь, майор, есть место, где проволока еще ближе, так близко, что можно только стоять, держа руки по швам, потому что вокруг тебя проволока. Так мы и рождаемся - руки по швам, и горды тем, что намерены и тверды в этом своем намерении: умереть, держа руки по швам; а если кто-то забывает, что это высшая добродетель, которую должен блюсти каждый благонадежный гражданин Империи, то ему можно мягко напомнить об этом, постепенно перенося проволоку из-за горизонта к самым рукам - так, чтобы их можно было держать только по швам. Так - руки по швам! - мы идем по жизни, распевая маршевые песни, с которыми легче идти и которые забивают в голове все прочие мысли, идем, стараясь держать равнение в шеренгах и видеть грудь четвертого, и любое отклонение от равнения воспринимаем как нарушение и едва ли не крушение строя - во всяком случае, покушение на оное; воспринимаем сами, никто не велит нам это так воспринимать, просто это впитано с молоком матери - видеть грудь четвертого и держать руки по швам.
…а какой, оказывается, лакомый пряничек - свобода! Нельзя давать его слишком помногу, потому что у населения начинает кружиться голова и разбегаются глазки, а с закруженной головой они мало ли что могут подумать: может быть, и не должно быть границы у этой самой свободы? А с другой стороны, нельзя ее отнимать совсем, потому что вкус ее должен помнить каждый, и время от времени невредно освежать эту память. И тогда, дав совсем небольшой кусочек свободы в повседневное пользование, как-то: перенеся колючую проволоку к границам и разрешив перемену места работы, а также безлимитное посещение кинотеатров и бань, - и угрожая отнятием этого кусочка, понемногу, сами понимаете: за маленькую провинность маленький кусочек, - так вот, при умелом регулировании размеров этого кусочка можно заставить население творить абсолютно все: умелого манипулятора будут превозносить до небес, производя в полубоги, а неумелого будут молчаливо осмеивать, не осмеливаясь, впрочем, признаться в этом даже себе.
Итак, эластичный поводок и кусочек сахара - и гордый «го-мо сапиенс» превращается в гордого собой «гомо сервуса», человека служебного, - правда, не каждый, но тут-то и вступает в игру некий репрессивный орган. Сорную траву с поля вон! - и на поле остается отборная пшеница, колос к колосу, голос к голосу, и так из года в год, а потом на пшеницу нападает вдруг пятнистая парша, и открывается тогда, что сорные васильки от этой парши пшеницу раньше и спасали… И тут либо приходится признавать агротехнические ошибки и делать шаг назад или уж ломить вперед, до логического конца. Что мы и делаем.
Но любая система дрессировки и выбраковки, как бы точна она ни была, не в состоянии охватить весь массив личностных различий, и кто-то ускользнет от нее, а кто-то окажется невосприимчив, а кто-то станет ее убежденным врагом - не потому, что он родился врагом, а сама система сделала из него себе врага; системе, чтобы существовать, нужен враг, ибо без врага не нужна система. Так уж получается, что вакантные места врагов заполняются моментально, такова уж наша природа, и наказание любого виновного в непокорстве системе - как бы ни была сформулирована его вина - служит не к исправлению заблудшего и не к наставлению его на праведный путь, а лишь к сепарации тех, кто поддается принятым методам дрессировки, от тех, кто им не поддается; последние изолируются или уничтожаются, по обстановке.
И тогда, дав совсем небольшой кусочек свободы в повседневное пользование, как-то: перенеся колючую проволоку к границам и разрешив перемену места работы, а также безлимитное посещение кинотеатров и бань, - и угрожая отнятием этого кусочка, понемногу, сами понимаете: за маленькую провинность маленький кусочек, - так вот, при умелом регулировании размеров этого кусочка можно заставить население творить абсолютно все: умелого манипулятора будут превозносить до небес, производя в полубоги, а неумелого будут молчаливо осмеивать, не осмеливаясь, впрочем, признаться в этом даже себе.
Итак, эластичный поводок и кусочек сахара - и гордый «го-мо сапиенс» превращается в гордого собой «гомо сервуса», человека служебного, - правда, не каждый, но тут-то и вступает в игру некий репрессивный орган. Сорную траву с поля вон! - и на поле остается отборная пшеница, колос к колосу, голос к голосу, и так из года в год, а потом на пшеницу нападает вдруг пятнистая парша, и открывается тогда, что сорные васильки от этой парши пшеницу раньше и спасали… И тут либо приходится признавать агротехнические ошибки и делать шаг назад или уж ломить вперед, до логического конца. Что мы и делаем.
Но любая система дрессировки и выбраковки, как бы точна она ни была, не в состоянии охватить весь массив личностных различий, и кто-то ускользнет от нее, а кто-то окажется невосприимчив, а кто-то станет ее убежденным врагом - не потому, что он родился врагом, а сама система сделала из него себе врага; системе, чтобы существовать, нужен враг, ибо без врага не нужна система. Так уж получается, что вакантные места врагов заполняются моментально, такова уж наша природа, и наказание любого виновного в непокорстве системе - как бы ни была сформулирована его вина - служит не к исправлению заблудшего и не к наставлению его на праведный путь, а лишь к сепарации тех, кто поддается принятым методам дрессировки, от тех, кто им не поддается; последние изолируются или уничтожаются, по обстановке. В умелых руках эта система почти безотказна, но часто дрессировщики, увлеченные ее эффективностью, забывают о руках и начинают считать, что безотказность присуща самой системе…
-Очнись, - Хильман толкнул Петера локтем в бок.
-Да, - сказал Петер. - Да, конечно.
-Все увидел? - спросил Хильман, и голос его был странный, совсем не хильмановский голос - скорее голос того Хильмана, что навещал Петера в его бреду, голос, которым тот, призрачный, Хильман требовал доказательств дружбы…
-Пойдем, - сказал Петер.
Они повернулись, и вдруг в спину им ударил крик: «Майор! Генералу скажи - я ни в чем не виноват! Юзеф Поплавски, сапер, - ни в чем не виноват! Генералу! Скажи генералу!» - «Молчи, сука, - негромко, но веско, разом перебив крик, сказали Юзефу Поплавски, саперу. - Молчи, гнида. Из-за тебя весь барак без баланды оставят». - «Эка невидаль - не виноват», - сказал еще кто-то. И кто-то прошептал: «А правда, скажи генералу, пусть разберется…» И тут от двери тонким, прерывающимся голоском кто-то пискнул: «Атанда! Блокфризер идет!» - и Хильман, ухватив Петера за руку, рванул его из барака наружу, и, сразу окунувшись с головой в чистый холодный воздух, Петер понял вдруг, что дышать им не может, он хватал этот воздух ртом, насильно гнал в легкие, но воздух, дистиллированный и разряженный, никак не мог наполнить грудь, и Петер понял, что сейчас задохнется, и страх, такой смертельной силы страх, какой он испытывал едва ли когда еще, обрушился и подмял под себя все; это длилось мгновение, но за это мгновение, показалось Петеру, он успел раствориться и родиться заново, и, когда он вновь ощутил себя таким, какой он есть, то есть стоящим на земле, он понял, что наконец вдохнул, вдохнул полную грудь этого проклятого воздуха и сможет отныне дышать - отныне и далее, до самого конца…
Расстались с Хильманом легко, будто до завтра, но Петер знал, что это насовсем, потому что такое может быть только однажды.