Там, в кабинете Селивановского, договорились просить отсрочки десять дней. К десятому января обещать два экземпляра телефонной установки.
Так настоял замми-нистра. Так хотелось Осколупову. Расчет был на то, чтобы дать хоть какую-нибудь недоработанную, но свежепокрашенную вещь.
Абсолютности или неабсолютности шифрации никто сейчас проверять не будет и не сумеет - а пока испытают общее качество да пока дойдет дело до
серии, да пока повезут аппараты в наши посольства за границу - за это время еще пройдет полгода, наладится и шифрация и качество звучания.
Но Яконов знал, что мертвые вещи не слушаются человеческих сроков, что и к десятому января будет выходить из аппаратов не речь
человеческая, а месиво. И неотклонимо повторится с Яконовым то же, что с Мамуриным: Хозяин позовет Берию и спросит: какой дурак делал эту
машину? Убери его. И Яконов тоже станет в лучшем случае Железной Маской, а то и снова простым зэком.
И под взглядом министра почувствовав неразрываемую стяжку петли на своей шее, Яконов преодолел жалкий страх и бессознательно, как набирая
воздуха в легкие, ахнул:
- Месяц еще! Еще один месяц! До первого февраля!
И просительно, почти по-собачьи, смотрел на Абакумова.
Талантливые люди иногда несправедливы к серякам. Абакумов был умней, чем казалось Яконову, но просто от долгого неупражнения ум стал
бесполезен министру: вся его карьера складывалась так, что от думанья он проигрывал, а от служебного рвения выигрывал. И Абакумов старался
меньше напрягать голову.
Он мог в душе понять, что не помогут десять дней и не поможет месяц там, где ушли два года. Но в его глазах виновата была эта тройка лгунов
- сами были виноваты Селивановский, Осколупов и Яконов. Если так трудно - зачем, принимая задачу двадцать три месяца назад, согласились на год?
Почему не потребовали три? (Он уже забыл, что так же нещадно торопил их тогда.) Упрись они тогда перед Абакумовым, - уперся бы Абакумов перед
Сталиным, два бы года выторговали, а третий протянули.
Но столь велик страх, вырабатываемый долголетним подчинением, что ни у кого из них ни тогда, ни сейчас не хватило мужества остояться перед
начальством.
Сам Абакумов следовал известной похабной поговорке про запас и перед Сталиным всегда набавлял еще пару запасных месяцев. Так и сейчас:
обещано было Иосифу Виссарионовичу, что один аппарат будет стоять перед ним первого марта. Так что на худой конец можно было разрешить еще
месяц, - но чтоб это был действительно месяц.
И опять взяв авторучку, Абакумов совсем просто спросил:
- Это как - месяц? По-человечески месяц или опять брешете?
- Это точно! Это - точно! - обрадованный счастливым оборотом, сиял Осколупов так, будто прямо отсюда, из кабинета, порывался ехать в
Марфино и сам браться за паяльник.
И тогда, мажа пером, Абакумов записал в настольном календаре:
- Вот. К ленинской годовщине. Все получите сталинскую премию.
Селивановский - будет?
- Будет! будет!
- Осколупов! Голову оторву! Будет?
- Да товарищ министр, да там всего-то осталось...
- А - ты? Чем рискуешь - знаешь? Будет?
Еще удерживая мужество, Яконов настоял:
- Месяц! К первому февраля.
- А если к первому не будет? Полковник! Взвесь! Врешь.
Конечно, Яконов лгал. И конечно надо было просить два месяца. Но уж откроено.
- Будет, товарищ министр, - печально пообещал он.
- Ну, смотри, я за язык не тянул! Все прощу - обмана не прощу! Идите.
Облегченные, все так же цепочкой, след в след, они ушли, потупляясь перед ликом пятиметрового Сталина.
Но они рано радовались. Они не знали, что министр устроил им крысоловку.
Едва их вывели, как в кабинете было доложено:
- Инженер Прянчиков!
17
В эту ночь по приказу Абакумова сперва через Селивановского был вызывай Яконов, а потом, уже втайне от них всех, на объект Марфино были
посланы с перерывами по пятнадцать минут две телефонограммы: вызывался в министерство зэ-ка Бобынин, потом зэ-ка Прян-чиков. Бобынина и
Прянчикова доставили в отдельных машинах и посадили дожидаться в разных комнатах, лишая возможности сговориться.
Но Прянчиков вряд ли был способен сговариваться - по своей неестественной искренности, которую многие трезвые сыны века считали душевной
ненормальностью. На шарашке ее так и называли: "сдвиг фаз у Валентули".
Тем более не был он способен к сговору или какому-нибудь умыслу сейчас.
Вся душа его была всколыхнута светящимися видениями Москвы, мелькавшими и мелькавшими за стеклами "Победы". После полосы окраинного мрака,
окружавшего зону Марфина, тем разительней был этот выезд на сверкающее большое шоссе, к веселой суете привокзальной площади, потом к неоновым
витринам Сретенки. Для Прянчикова не стало ни шофера, ни двух сопровождающих переодетых - казалось, не воздух, а пламя входило и выходило из его
легких. Он не отрывался от стекла. Его и по дневной-то Москве никогда не возили, а вечерней Москвы еще не видел ни один арестант за всю историю
шарашки!
Перед Сретенскими воротами автомобиль задержался: из-за толпы, выходящей из кино, потом в ожидании светофора.
Миллионам заключенных, им казалось, что жизнь на воле без них остановилась, что мужчин нет и женщины изнывают от избытка никем не
разделенной, никому не нужной любви. А тут катилась сытая, возбужденная столичная толпа, мелькали шляпки, вуалетки, чернобурки - и вибрирующие
чувства Валентина воспринимали, как сквозь мороз, сквозь непроницаемый кузов автомобиля его обдают удары, удары, удары духов проходящих женщин.
Слышался смех, смутный говор, не до конца разборчивые фразы, - Валентину впору было расшибить неподатливое пластмассовое стекло и крикнуть этим
женщинам, что он молод, что он тоскует, что он сидит ни за что! После монастырского уединения шарашки это была какая-то феерия, кусочек той
изящной жизни, которою ему никак не доводилось пожить то из-за студенческой скудости, то из-за плена, то из-за тюрьмы.
Потом, ожидая в какой-то комнате, Прянчиков не различал столов и стульев, стоявших там: чувства и впе-чатления, захватив его, отпускали
нехотя.
Молодой лощеный подполковник попросил его следовать за собой.
Прянчиков, с нежной шеей, с тонкими запястьями, узкоплечий, тонконогий, никогда не выглядел еще таким щуплым, как вступая в этот зал-
кабинет, на пороге которого споровождающий оставил его.
Прянчиков даже не догадался, что это - кабинет (так он был просторен), и что пара золотых погонов в конце зала есть хозяин кабинета.