Далее: в соседнем с нами мире, назовем его «красным», по цвету зеркала, идет война - видимо, давно. Есть беженцы, эмигранты. И вот беженцам некто предлагает переправить их через границу в нейтральное государство. Переправа осуществляется через наш мир - у нас тихо, спокойно, границ в этом месте нет. Здесь эти агенты выходят на наших деловых людей: транспорт там, то-се… Наши, понятно, требуют плату. Те стали рассчитываться золотыми монетами. Наших запах золота взъярил, и они взяли это дело в свои руки. Поначалу, вероятно, переправляли, как раньше: беженцы платили деньги, их в определенном месте ждали, проводили в наш мир, усаживали в автобус, везли вместе с зеркалами за четыреста километров и там вновь переправляли в их мир - уже на невоюющую территорию. А потом кому-то пришла в голову мысль: зеркала-то два… И беженцев стали проводить не через «красное» зеркало, а через «черное». Наши деловые ребята получали теперь не только плату, но и все имущество беженцев. А жители «черного» мира понемногу играли все более и более важную роль - уже не просто покупателей живого товара, а организаторов, вполне вероятно, что они намерены были полностью захватить переправу в свои руки. Но - не удалось…"
На самом деле ничего этого Боб не говорил. Он побелел и заорал, чтобы я никогда, никогда больше не смел спрашивать его об этом, потому что для меня это любопытство, а он должен вспоминать то, что видел там… Потом он откинулся на подушку и закрыл глаза. Так что все, что я написал про этот разговор, я выдумал сам. В какой-то мере в этом мое спасение, потому что всегда остается кусочек сомнения - ну а вдруг я ошибаюсь? У Боба не было такой отдушины - он знал все. И еще - он ведь просто не мог оставить все так, как есть, и в то же время он ничего не мог сделать…
А тогда мы долго сидели, обдумывая каждый свое. Боб, сказал я наконец, и что же ты намерен делать? Не знаю, сказал Боб, надо что-то придумывать. Не знаю. Ведь за дело, за то, что они творили, я их привлечь не могу - нет такой статьи. Закона они не нарушали, понял? Нет закона - нет и
преступления. А на нет и суда нет. Хорошие ребята, золото-парни… Ну, а все же? - упорствовал я. Не знаю я, - сказал Боб устало, - ну чего ты ко мне привязался?
ОСКОЛКИ
Осколки зеркал я нашел через неделю в коляске мотоцикла - так и лежали, засунутые под сиденье. Кто и как их туда засунул, не знаю. Видимо, все-таки я. Конечно же, я попробовал устанавливать их одно напротив другого, и, конечно же, они засветились. И я страшно испугался. Это был необъяснимый испуг - так в детстве боятся всяких страхоморов. Мне показалось вдруг, что сейчас из черного зеркала высунутся те самые извивающиеся руки и втащат меня туда, в черный мир - куда уводили беженцев… Я тут же опрокинул зеркала и больше не прикасался к ним - очень долго. Бобу я почему-то не сказал ничего. Не знаю почему. Может быть, зря. Наверное зря.
Боб поправился недели через две. Целых два месяца он - уже выйдя на работу и занимаясь чем-то еще - вел частный сыск, пропадая иногда на несколько дней. Тогда Таня стала приходить ко мне вечерами, мы пили пиво и разговаривали, и она плакала и говорила, что не может без него жить… Боб стал раздражителен и вспыльчив, говорить о чем-нибудь с ним было мучением.
Я писал детектив, где немыслимо умный Вячеслав Борисович распутывает зубодробительное дело, отправил то, что получилось, в журнал, и пришел ответ, что все хорошо, надо только сделать так, чтобы события происходили в Америке - так сказать, изобразить их нравы. А второго ноября Боб вызвал повестками к себе неких Осипова, Старохацкого и Буйкова, заперся с ними в своем кабинете и шесть часов допрашивал - по крайней мере, те, кто пытался войти, получали ответ: идет допрос.
Потом Боб расстрелял их. Он поставил их к стенке и расстрелял из охотничьего ружья - никто не знает, где он взял ружье. Это было не то, которое он приволок неведомо откуда и с которым я прикрывал его у зеркал, - то осталось в огне. Это было старое курковое ружье тридцать второго калибра. Боб стрелял жаканами. Всех троих он убил наповал. Потом, пока ломали дверь, он сжег дело. Он облил ацетоном и сжег две папки с документами и две магнитофонные кассеты с записями.
Дело погибло безвозвратно. Боб молчал на следствии, молчал на суде. Суд был в апреле. Судья понимал, что здесь что-то нечисто, но думал, что Боб кого-то выгораживает. До этого он и хотел докопаться. Но Боб молчал. Тогда его приговорили к высшей мере. Он выслушал приговор с пониманием, покивал.
В сентябре его расстреляли.
Я понимаю его. Наверное, было бы правильнее, чтобы я его не понимал - но я понимаю. Он сделал то, что считал необходимым сделать, и принял как должное то, что полагалось. Сделал то, что мог. Осколков не собрать, это верно, но почему так страшно мучает меня то, что я узнал, услышал от него ночью на берегу озера, когда вверху сухо и звонко проносились грозовые тучи, а волны лихо влетали на пологий берег, обдавая нас брызгами, и шумели деревья, - почему я не могу часами уснуть после того, как изнутри что-то рванется наружу и отступит, погрузится обратно, наткнувшись на черепную кость, - почему я не могу протянуть руку Тане, а прячу перед нею глаза, как предатель? Где и когда я предал Боба? Не знаю…
Странно это: я почти ничего не знаю, а живу. Не знаю ничего. И - ничего…
Раз в тысячу лет
Абсолютно ничто не предвещало в то утро никаких событий. Владимир Иванович Беззубкин, а для друзей и для себя самого просто Вовочка, сорокапятилетний поэт областного масштаба, проснулся в безукоризненном расположении духа. Киску, свернувшуюся под одеялом, он будить не стал, а сразу прошел на кухню и стал варить кофе. Потом, когда кофейный дух растекся по квартире, Вовочка побрился, не без удовольствия рассматривая себя в зеркале. Зеркало украшал трафарет: «Разговор не более 3-х минут!» Раньше оно висело в каком-то учреждении у внутреннего телефона. Такого рода таблички и плакатики были Вовочкиной невинной страстью. Так, гостиную его украшали строгие плакаты «Бдительность - прежде всего!» и «Не оставляйте секретных документов в местах, не обеспечивающих их сохранность и доступ к ним посторонних лиц!», таблички: «Мест нет», «Столик не обслуживается» и «Штраф - 50 рублей». Кухня пестрела предупреждениями: «Осторожно, работают люди!», «Опасная зона!», «Не стой под грузом!», «Стой!» и «Не прислоняться!». Что касается ванной, то на двери ее висела огромная жестянка: «За буйки не заплывать!!!»
Выпив кофе, Вовочка слегка, взлохматив шевелюру, пошел к выходу - у него были свои поэтовы дела в издательстве. На двери красовался светящийся транспарант: «Выхода нет!» С лестничной площадки доносился крутой аромат Борща - именно Борща с большой буквы, густого, ароматного, с косточкой. Вовочка открыл дверь и вышел…
Черта с два. Никуда он не вышел. Он толкнул дверь и вошел вновь в свою собственную квартиру. Это из нее тянуло борщом, на кухне раздавались обычные кухонные звуки и доносились оттуда голоса, и один из голосов принадлежал законной его, Вовочкиной, жене Эльвире, которая в настоящий момент быть на кухне никак не могла, потому что находилась в городе Гагра, на побережье далекого отсюда Черного моря…
-Пришел? - крикнула Эльвира. - Наконец-то! А то мы тут ждем не дождемся… - и те, на кухне, рассмеялись непонятно, но громко.