Хэмилтон‑Дуглас договорился до того, что якобы у них всех был одинаковый опыт перцепции. И хотя видели это лишь восемьдесят один человек, нельзя считать явление недействительным. Более того, продолжал он, явление это ни в коей мере не стало бы менее действительным, даже если бы его свидетелями стали всего лишь восемь человек. Правда, если бы свидетелем стал всего один человек, тогда можно было бы бросить тень сомнения на то, что Хэмилтон‑Дуглас называл «внешней реальностью», поскольку в этом случае никто не мог бы подтвердить явление дополнительными фактами со стороны.
Однако Говард Аздабджи, потомок многомудрых парси, кроткий ученый муж и большой эрудит, заявил, что как бы ни хотелось ему согласиться с мнением доктора Хэмилтон‑Дугласа, но ему пришла на ум идея, что в каждом существе, способном воспринимать окружающее, одновременно присутствует не только активное, деятельное начало, или Созидатель, но также и пассивное, то есть Наблюдатель, который является очевидцем всего сущего, находясь в состоянии спокойствия и невозмутимости – тот, кто лишь наблюдает за бурями, а сам остается незатронутым, точь‑в‑точь как об этом сказано в «Бхагавад‑гите». Наблюдатель в известной степени не эффективен, не достигает цели, не дает результата, однако порой может воздействовать на события, особенно если выведен из душевного равновесия. Равно и Созидатель в человеке может оказать воздействие на Наблюдателя. Аздабджи продолжил свои рассуждения в том смысле, что в каждом из присутствовавших, по‑видимому, накопилась потребность в любви, и все они должны это осознать. А в умах тех, кто знал сэра Берлина лично, пока тот был жив, существует источник особой любви и преклонения перед этим великим человеком, притом источник настолько сильный, что породил у всех непреднамеренное – он мог бы даже сказать неосознанное– желание увидеть, как он в самом деле предстанет перед ними живым. Не исключено, что в действительности все присутствовавшие испытали массовую галлюцинацию, которую в них вызвал их собственный внутренний Наблюдатель.
Каролина Бэррэклоу сказала, что и она склонна согласиться с внутренним объяснением этого явления, которое она обозначала как «потустороннее». Не так важно, можно ли считать, что сэр Исайя действительно на миг предстал им во плоти; самое главное в другом: он, разумеется, заставил их всех глубже заглянуть себе в душу Более того, он напомнил, даже потребовал от всех, чтобы они больше дарили любовь (тут она одарила своего супруга любящим взглядом, который не остался незамеченным), и это его напоминание особенно важно в наше тревожное время, когда вновь расцвела межнациональная и межконфессиональная вражда, с которой всегда боролся Вулфсон‑колледж.
Еще она сказала, что хотела бы, если можно, напомнить всем присутствующим слова Сократа: «Жизнь без такого исследования не есть жизнь для человека».
Жизнь без анализа – полнейший бред,
Не то ты под стрелой, подстреленный – иль нет?
Молчи подольше, думай, зря не трать слова –
Как хитрый древний грек, премудрая сова.
И внутрь себя гляди, до дна глубин.
Там лишь туман и, несомненно, лишь сомненья,
Не нравится? Но это – только ты, любимый.
Анализ неприятен. Есть другие мненья?
Ура! Да здравствует анализ!
Теперь без промедленья
Всем – на колени пред Сократом!
Что, есть другие мненья?…
– А‑а, с ней… – пробормотал он. – Знаю, знаю.
– Ах, не должна я была тебя целовать! – И Пенелопа, вырвавшись из его объятий, вбежала в церковь: найти убежище, заглушить чувства, успокоить душу.
Стивен двинулся было за нею следом. Но остановился у входа, едва коснувшись потертой дубовой двери. Сомнения – вот его суть. Сейчас он решил, что любимой его Пенни лучше побыть одной, прийти в себя, вновь обрести равновесие. Он и сам задыхался от нахлынувших чувств, больше от восторга, но и от страха тоже: Стивен понимал, что придется либо обманывать Шэрон, либо во всем ей признаться. Правда, он сильно забегал вперед.
И он повернулся к главной улице. Так Стивен Боксбаум стал свидетелем несчастного случая.
Окруженная тишиной и полумраком Пенелопа позволила себе расплакаться. Она всхлипнула со вкусом, глубоко, вдыхая воздух церкви. Ах, ее поцеловал мужчина, и теперь мир не будет прежним. Фигуры на витражах, казалось, вели вокруг нее безмолвный хоровод. Пришлось даже присесть на ближайшую церковную скамью, чтобы справиться с натиском чувств.
Она вряд ли заметила, что на подставке перед нею лежит псалтырь, а на крючке висит подушечка для преклонения колен, вся расшитая красным и лиловым, резко выделяясь на отблескивающей черноте деревянных скамей.
– Вот и хорошо, – произнес мягкий голос, – что вы пришли сюда за утешением. Не хотите поговорить со мной?
Она взглянула снизу вверх, однако без испуга: словно ожидала этот голос, хотя шагов не слышала. Около нее стоял отец Робин в залатанном сером свитере, черных брюках и серых кедах, и на лице его играла легкая улыбка. Обычный, спокойный мужчина. В руках стамеска и молоток – отец Робин аккуратно положил их на соседнюю скамью, чтобы вплотную заняться Пенелопой.
Заметив, что она покосилась на инструменты отец Робин сказал:
– Мне было видение. Пожалуй, впервые в жизни. Я по этой части вообще‑то не слишком силен. Велено проломить заднюю стенку старого шкафа. А мне что‑то не хочется: шкаф этот, наверное, еще у Ноя в ковчеге стоял.
Она неуверенно улыбнулась, не совсем понимая, о чем он.
– Вы меня простите, отец. Я сюда не собиралась. То есть я хочу сказать, я пришла не молиться. – Она машинально смахнула со лба растрепавшуюся прядь. – Отчего женщины так слабы? – вдруг спросила она. – На самом деле… если по правде… я безумно, трепетно влюбилась.
Она никак не могла унять дрожь. Священник кивнул:
– Да‑да, я заметил: даже церковь затрепетала.
– Мне же пятьдесят пять лет, отец, скоро пятьдесят шесть будет…
– Вы же не хотите сказать, что лет в пятьдесят ставни закрываются – и все? Что лет в пятьдесят или в каком‑то другом возрасте мы лишаемся способности глубоко чувствовать?
– Честно сказать, я сама не понимаю, что говорю…
– Вирус любви может поразить кого угодно и когда угодно.