Освобожденный Франкенштейн - Олдисс Брайан 21 стр.


Найдется ли достаточно ничтожный мужчина, чтобы воспротивиться подобному предложению или оспорить подобное указание? Мы находились в укромной бухточке, среди раскиданных вокруг огромных валунов, обломков какого‑то древнего склона. Мне было видно, до чего чиста и прозрачна вода, до чего в ней много рыбы. Среди ветвей ивы у нас над головой сновали птахи.

В клевере жужжали пчелы. А рядом со мной возникла гибкая фигурка Мэри Шелли.

Чуть вскрикнув от холода, она вошла в воду.

Поливая себя водой, чтобы привыкнуть к ее прохладе, она обернулась и с оттенком озорства взглянула на меня, голышом замершего на берегу, не сводя с нее глаз. Наши взгляды встретились и обратились в нечто вечное. Такою я и вижу ее сейчас – обернувшейся взглянуть через белое плечико, окруженной безмятежной гладью озера. Я с разбегу бросился в воду и, нырнув, заскользил под ее поверхностью.

После купания мы побежали обратно на виллу, смеясь и прижимая к себе нашу одежду. Наверху она нашла мне полотенце. Я им не воспользовался, она своим тоже. Вместо этого мы очутились на кровати – в объятиях друг друга, слившись в поцелуе. Время и ослепительный дневной свет неровно пульсировали вокруг наших тел.

Позже я наткнулся чуть выше ее все еще влажного бедра на налипший ивовый листочек.

– Я сохраню его, ведь он явился из зачарованного края!

Я аккуратно расправил листик поверх лежащего у ее кровати томика Софокла, намереваясь забрать его позже.

– В самом деле – зачарованного! Мы, Джо, зачарованы. Мы не существуем в одном и том же мире! Оба мы – духи, хотя ты и целуешь мою плоть. Мы извлечены из мира, перенесены прямо в этой комнате на поляну в зачарованному лесу, величественном и свободном, где теснятся рощи сосен, каштанов, ореховых деревьев. Ничто не может причинить нам здесь вреда. Леса бесконечны. Они простираются до самого конца мира, до самого конца вечности.

Солнце никогда не отвернется от этого створчатого окна, мой ненаглядный дух, ибо мы одним махом упразднили время! До чего хотелось бы мне знать, каково было бы нам, если бы ты был последним на свете мужчиной, а я – последней женщиной, В безвестности мы бы созерцали, как вокруг нас весь мир вновь превращается в рай… Но я бы боялась, что ты можешь умереть. Знаешь, я всегда чего‑то боюсь. Только принесенные тобой благие вести и заставили на время померкнуть все мои тревоги. У меня был ребенок, и он умер. Плоть так хрупка – кроме твоей, Джо! И я боюсь за Шелли. Временами он такой дикий. Ты сам видишь, он весь соткан из воздуха и света, но у него тоже, как и у луны, есть своя темная сторона. О, мой дух, мое другое я, люби, возьми меня еще раз, если можешь! Пусть смешается твой солнечный луч с моим лунным светом!

Ах, Мэри, Мэри Шелли, ты была – и остаешься – для меня дороже всех женщин на свете; и однако же, то, что оказалось тогда возможным, стало таковым только потому, что в этом мире мы были не более чем призраками – или нам так представлялось – и вряд ли менее чем призраками друг для друга.

Но надежный швейцарский мир призраком не был, не прекращала и Солнечная система неуклонно прокладывать путь через межзвездное пространство – несмотря на все, что говорила Мэри, несмотря на то, что мы совершенно позабыли о времени, солнце отвернулось от створок нашего окна, младенец проснулся и заплакал; и вот, одарив меня томным взглядом, Мэри тщательно оделась и спустилась вниз. Помню, как освещало ее платье всю лестницу, отбрасывая на стены, пока она спускалась, падающие на нее солнечные лучи.

Я спустился следом за ней. Мы двигались словно в церемониальном танце, все время соотнося наши движения друг с другом. Из взятого на кухне ковшика она дала Уильяму немного молока. Он его выпил, она покачала малыша на коленях; почти сразу же глаза его снова закрылись, и он опять заснул; Мэри положила его обратно в колыбель. Теперь все ее внимание излучалось только на меня.

Взявшись за руки, мы произнесли имя, которое соединило нас: Франкенштейн.

Полидори решил устроить соревнование – чтобы каждый из нас написал по жуткой истории. Они все трое тут же принялись за дело, хотя Шелли слишком нетерпелив для прозы. Начать никак не могла только я. Думаю, я была слишком застенчива. Или же слишком честолюбива. Мне претило изобретать ручные ужасы в духе Полидори. Я жаждала великого замысла, который обращался бы к таинственным страхам нашей натуры. Меня всегда мучили кошмары, и поначалу я собиралась воспользоваться одним из них, полагая, что сновидения питаемы некоей внутренней истиной и что в самом их неправдоподобии кроется нечто внушающее больше доверия нашей внутренней сущности, чем такая прозаичная дневная жизнь.

Но в конце концов меня вдохновил разговор поэтов. Уверена, что вы знаете и чтите в ваше время имя доктора Эразма Дарвина. Его «Зоономия» должна навсегда остаться в памяти – как из‑за своих поэтических достоинств, так и из‑за замечательных размышлений о происхождении существ. Шелли всегда подчеркивает, что многим обязан покойному доктору. Они с Байроном обсуждали опыты и размышления Дарвина о будущем и о возможности оживления трупов, если их не коснулось разложение, при помощи электрошока. Байрон сказал, что понадобится сразу несколько небольших машин, чтобы одновременно привести в действие все жизненные органы – машина для мозга, сердечная машина, почечная машина и так далее. А Шелли заявил на это, что можно использовать одно большое устройство с многочисленными приводами, каждый из которых обладает необходимыми для данного органа особенностями. Они продолжали развивать свои идеи, а я отправилась в постель, обдумывая все это.

Я слушала их совершенно зачарованной, как со мной было однажды в детстве, когда я, совсем маленькая девочка, спряталась за диваном своего отца и услышала, как Сэмюэль Кольридж читает свою поэму о Старом Мореходе.

Той ночью меня посетил кошмар!

Я видела, что Шелли неотступно преследует мысль о том, будто в поисках секретов жизни необходимо наведываться в склепы, но эти отталкивающие размышления о машинах никогда не приходили ему раньше в голову.

Когда я заснула, мне приснился сон – и в этом сне был рожден Франкенштейн. Я увидела натужно пыхтящую машину, провода, бегущие от нее к чудовищной фигуре, вокруг которой в нервном возбуждении бесшумно сновал ученый. Вскоре покрытая бинтами фигура села. Тут ученый, который доселе изображал из себя Господа, ужаснулся изделию рук своих, как и Всевышний, сотворив нашего всеобщего прародителя Адама, хотя у него и не было на то стольких оснований. Он бросается вон из комнаты, отрекаясь от власти, которой домогался, в надежде, что тварь постигнет упадок и разложение. Но той же ночью, пока он спит, тварь появляется у него в комнате, срывает полог его кровати – вот так! – и он с содроганием просыпается и ощущает на себе ее ужасный взгляд, видит вытянутую в поисках его горла руку!

Как ты можешь себе представить, я тоже пробудилась с содроганием. На следующий день я принялась записывать свой сон, как поступил в свое время Хорас Уолпол со своим сновидением об Отранто. Когда я показала первые страницы Шелли, он настоятельно посоветовал мне сделать повествование более пространным, подчеркнуть и рельефней выделить главную идею.

Назад Дальше