При этом они часто не покидают пределов свое квартиры — рассуждать о
хромированных стволах и их стойкости к коррозии — да-да, отвратительно, старая сталь начинает портиться уже часа через два после стрельбы, а вот… —
в таком тоне я некоторое время поддерживал с ним светскую беседу. Он не выезжал никуда — даже палить, даже на стенд, не говоря уж о стерильной
экскурсии в лес на убоину под руководством егеря.
Знал бы он, сколько я отстрелял на американском стенде, впрочем, сказать это тогда стало бы
верхом неловкости.
А так-то коллекцию охотничьих ружей оживляли виньетки с курками, стволами и прицелами на каждой полке.
В рамочках висели и
чудесные цитаты из классики: «В то утро он сам зарядил Эшу ружьё, заложив в магазин сперва бекасинник, потом третий номер и напоследок картечь,
чтобы она первой попала в патронник…» (У. Фолкнер. «Медведь»); «Заткнись! — крикнул чернобородый. — Твоё ружьё само всё расскажет. Они осмотрели
ружьё Смока, сосчитали заряды, проверили дуло и магазины. — Один выстрел! — сказал чернобородый» (Дж. Лондон. «Смок Белью»); «Потом я взял своё
ружьё и решил пройтись к Боскомскому омуту, чтобы осмотреть пустошь, где живут кролики; пустошь расположена на противоположном берегу озера» (А. К.
Дойл. «Тайна Боскомской долины»).
Здесь — метафизическая история холодного оружия, начиная от дубины Каина — на итальянском барельефе, где лица
стёрты временем, только она, древняя палица, выглядит чётко и ясно.
В ружейной комнате Портоса повсюду висели фрагменты картин с ружьями и мечами.
«Пятёрка его дизайнеру», подумал я.
Там, на больших картинах, вовне, шла неизвестная жизнь, но тут, откадрированная дизайнером — холодная
притаившаяся смерть. Тут были гольбейновские бархат и кружева, чья-то холёная рука на эфесе; вот арбалетчик спит, обхватив своё оружие как жену,
пальцы неизвестного японца на мече вакидзаси.
Итак, это действительно мир оружия — Портоса тут окружали страны и континенты, обычаи и правила боя,
но ещё это и художественный альбом, где живопись чередуется с фотографиями шпаг и кинжалов. Оружейный декор времён войны двенадцатого года плавно
переходил в гравировку, рисунки травления и инкрустацию современных авторских шпаг и палашей, кованных в Златоусте.
Надо мной висел Зульфакар,
восточная сабля, что ведёт род от священного меча мусульман — с раздвоенным клинком.
(После виски и рассказов Портоса я уже не совсем был уверен,
что это копия.)
Вязь на турецких мечах гласила: «Нет героя, кроме Али, нет меча, кроме Зул-Факара». Впрочем, энциклопедия хмыкает: «Боевая
эффективность такого оружия сомнительна».
В хрустальной горке застыли церемониальные ножи туми, которыми индейцы резали горло во время
жертвоприношений — по мне, так больше всего они были похожи на наши ножи для рубки капусты, только хмурился с их рукоятей угрюмый бог инков…
Портоса несло — из него сыпались без передышки истории про торчащий посреди хижины меч, про то, как свистят при ударе мелкие жемчужины внутри
восточного клинка, как выглядит булатный слиток — круглая заготовка будущей сабли.
Он говорил о мистике холодного оружия, о том, как живёт оно
своей особой жизнью — будто живое существо.
Между рассказом о ружьях «Зауэр» и сказками о ружьях Гейма Портос начал рассказывать о том, как
повышались цены на охотничьи ружья во время Первой мировой войны, о тёмной судьбе великолепных экземпляров: «В первое время большая часть ружей была
укрыта людьми в известный „земельный банк“, где они частью нашли свой последний и безвременный приют, а частью же вышли оттуда в большей или меньшей
степени испорченными».
Между рассказом о ружьях «Зауэр» и сказками о ружьях Гейма Портос начал рассказывать о том, как
повышались цены на охотничьи ружья во время Первой мировой войны, о тёмной судьбе великолепных экземпляров: «В первое время большая часть ружей была
укрыта людьми в известный „земельный банк“, где они частью нашли свой последний и безвременный приют, а частью же вышли оттуда в большей или меньшей
степени испорченными». Но что за «земельный банк», что за «известная» история с ним связана, почему там хранили ружья — это я упустил.
В таких
случаях я предполагаю, что человеку кто-то «напел», и он гладко выучил по написанному. Такое с богатыми людьми бывает, но мне так думать не
хотелось.
Портос рассказал о том, как и сколько стоило охотничье ружьё к концу НЭПа. Цена прыгала и падала как стреляный заяц — в зависимости от
сезона и политической погоды — «Новый! Новый, дорогой при реальной цене раз в десять больше, штуцер Скотта много лет лежал на витрине „торгохоты“,
никем не покупаемый при цене всего в 40 рублей вместе с ящиком»!
Портос орал, будто дело шло о жизни и смерти:
— А это объясняется особым
отношением нашей чёртовой власти к нарезному оружию! И сейчас тоже!
* * *
Правда, под конец мы всё-таки немного поругались.
Он припомнил мне
давнишний роман с Констанцией, и мне нечего было ему сказать кроме того, чтобы сострить по поводу его жён. Мы поорали друг на друга и снова выпили.
Потом я провалился в небытие и снова обнаружил себя в розовой комнате с золочёными рамами. Жена Портоса представляла собой образец вкуса.
Теперь
мне было гораздо лучше, я оделся и пошёл искать хозяина.
Портос не откликался, и скоро я понял почему.
Он лежал на полу в неудобной позе.
Поза
была неудобной, потому что заряд дроби вынес ему половину груди. Я подумал, что он умер мгновенно — при такой-то дырке, и ещё раз тупо посмотрел в
удивлённое лицо Портоса.
Рядом лежало одно из ружей, с которыми мы вчера игрались.
Нет, я как-то не верил, что застрелил однокурсника. Всяко
бывает с людьми по пьяни, но — нет, это был какой-то дурной сон. Я пробежался по дому — все двери и окна были закрыты. Понятно, понятно, что тут
множество моих отпечатков, да и камеры…
Я ещё раз выглянул в окно и увидел, как снизу, по крутой дороге к дому Портоса, медленно ползёт
милицейская машина.
Тут паника захлестнула меня, и я побежал. То есть я тихо, крадучись, вышел из дома, открыл калитку в заборе и принялся
спускаться вниз к реке.
Тут был бурелом, но я как-то преодолел его без потерь, пробежался вдоль ручья, на ходу соображая, куда бы мне податься.
Наконец я выскочил на трассу, то есть на одну из тех широких дорог федерального значения, которые расходятся лучами от Москвы.
Я влип, решительно
влип.
В шахматах это называется «цугцванг» — когда игрок начинает суетливо делать вынужденные ходы.
К кому я мог обратиться за помощью? К
несчастному Рошфору? Ну да, я мог отсидеться у него пару дней, пока за мной не придут.
Бежать в аэропорт? Не факт, что я успею.
Притвориться
бомжом на московских улицах?
Да я не бомж — слишком гладок, и кто поймёт, какие у них порядки.