— С пониманием.
— Ничего ты не понимаешь, а я так люблю тебя. Положи мне руку на голову, — сказала
она, и я положил ей руку на голову и стал гладить. Мы обнимались как подростки, и она плакала.
В этот момент я почувствовал, что кроме этой
женщины, что лежит сейчас рядом со мной, у меня в жизни ничего нет. Это был сладкий и горький итог моей жизни — в том возрасте, когда люди обрастают
не просто семьями, а когда взрослеют их дети, когда у них крепкий дом, и на семейные праздники собирается человек по сто, у меня не было ничего. Ни
работы, ни дома, ни особых сбережений.
Я был потенциальным убийцей, и только один человек в мире был посвящен во все подробности этого дела, и
этот человек верил мне. Это был хороший счёт, лучший, чем всё, на что я мог рассчитывать.
— Знаешь, — сказала она. — Я хочу с тобой целоваться. Я
вообще не любила никогда целоваться, сама не знаю почему. У меня были замечательные мужчины, очень техничные, но мне никогда не нравились поцелуи,
что-то в них было слюнявое, гадкое. У меня к тому же очень хорошее обоняние, я нюхаю хорошо.
Стоит перед тобой красавец, а ты чувствуешь, что он
только что сидел в «Макдоналдсе» и ел сандвич с луком. Представляешь? А теперь я, кажется, не могу поцеловать тебя, я не умею.
— Совсем это и не
нужно, — ответил я благородно.
— Нет. Я хочу тебя поцеловать.
— Ты знаешь, в одном хорошем романе девушка тоже говорила так, а потом спрашивала:
«Куда же нос?».
— Действительно, куда же нос?
— Понятия не имею. Он куда-то потом девается. Втягивается, наверное.
— Мы разберёмся. Ты,
главное, никуда не пропадай.
Мне захотелось сказать что-нибудь остроумное, чтобы скрыть собственный страх перед тем, что я сам боялся пропасть, но
я удержался. Ничего не надо было — ни острить про жён декабристов, ни про охоту на меня, ни про красные флажки… Ни про Серого Волка.
— А ты как
относилась к лабораторным мышам? — спросил я вдруг. — Тебе было их жалко?
— Ты знаешь, не было. Сама удивляюсь — я, видимо, всю жизнь, пока жила в
семье биологов, мышей не воспринимала как существ, которых можно жалеть. Ну вот собаку можно жалеть или кошку. А мыши для того и созданы.
Знаешь,
мы с отцом как-то поехали на Кавказ, и там нас угощали шашлыком. Вечером перед этим хозяин вывел барана, чтобы его резать. Я была маленькая и
заплакала: «Ему же будет больно!» — кричала я. «Не будет! Они привикли!» — сказал мне хозяин, и все взрослые стали ржать. Я ничего, конечно, не
поняла, а в семье у нас с тех пор стало ходить это выражение «Они привикли», с таким, знаешь, горским акцентом.
— Я спросил это потому, что сейчас
чувствую себя лабораторной мышью. Из тех мышей, что запускали в лабиринт.
— Нет же, ты всё-таки волк. Староватый немного, но всё же годный. Мы
тебя откормим.
Мы ещё поговорили про мышей, про лабораторные работы, и вдруг оказалось, что она очень хорошо понимала, чем на самом деле мы
занимались. Она всё понимала, а тогда её принимали за мебель. Её принимали за нечто бессловесное, а теперь оказывалось, что из обрывков разговоров
она очень точно составила общую картину всего того, чем занималась наша группа.
— Который теперь час, ты не знаешь?
— Нет. А тебе завтра на
работу? — спросил я.
— Нет. Но мне нужно в одно место.
Я почувствовал, что мне необходимо знать, в какое это место ей нужно. Одновременно я
понял, что слишком быстро начинаю предъявлять права на её жизнь. Кажется, она могла читать мысли, потому что я сразу понял, что она всё поняла и
тихонько засмеялась.
— Хочешь расскажу?
— Не хочу.
А потом мы прижались друг к другу теснее и стали делать всё то, что невозможно описывать.
Так устроен русский язык, который работает лучше всякой цензуры.
Теперь мы лежали в темноте, но фонарь за окном был такой сильный, что мне
казалось, что я на берегу моря. Огромная луна лезла в окно и заливала комнату белым светом.
Ловко это у нас получилось, потому что вот только что
мы были по отдельности, и как-то вдруг получились «мы».
— Ты просто кролик.
— А ты всё-таки — Серый Волк?
— Да, я Серый Волк, только довольно
потрёпанный. За мной охотится вооружённый отряд. Среди них снайпер Нуф-Нуф, сапёр Ниф-Ниф, а самый страшный из них — головорез Наф-Наф.
Они идут
по моему следу, но вся беда в том, что я не помещаюсь ни в одну нору, даже в нору прекрасного кролика. Оттуда будут торчать мои задние лапы и хвост.
Ночь текла в небе Москвы, размешивая облака, растворяя дым и копоть. Город шумел особым ночным шумом мегаполисов. Я знал этот шум, потому что
побывал во многих больших городах мира. Этот шум специальный и особый, он что-то вроде предупреждающих звуков разных зверей. Большие города этим
рокотом предупреждают зазевавшихся людей — мы, города, не спим никогда. Мы всё время бодрствуем, и никто не сможет застать нас врасплох.
Поэтому
я, беглец, и не спал в эту ночь, принюхиваясь как зверь ко всему: к запахам бензина и дыма, к запахам незнакомой квартиры и прекрасному запаху
молодой женщины, что лежала рядом.
А потом я спал крепко, но под утро проснулся и понял, что она ушла. Она ушла только что, потому что одеяло с её
стороны ещё хранило тепло. Видимо она ушла в своё непоименованное ночью место, а мне торопиться было некуда.
Я перевернулся на другой бок и уснул.
Мне снились яхты и то, как они ночуют на берегу океана, и волна, рассеянная молами гавани, тихонько качает их корпуса, а вокруг раздаётся тонкий
звон от металлических частей и скрип от канатов.
На третий день я перезвонил Планше, и он сказал, что уже в курсе моей истории, и стоит ещё раз
встретиться и всё обсудить.
Но никакой встречи не случилось.
Глава четвёртая
— Переодевайтесь, — сказал Штирлиц.
— Сейчас, —
шепотом ответил пастор, — у меня дрожат руки, я должен немного прийти в себя.
Юлиан Семёнов
«Семнадцать мгновений весны»
Москва, 25
апреля. Сергей Бакланов по прозвищу Арамис. Бежим на Запад. Странный человек Кравец.
Утром у подъезда Ксении меня ждал в машине Атос.
Ксения
вышла со мной, и оказалось, что появление Атоса у её подъезда и для неё стало неожиданностью.