Все течёт - Гроссман Василий 8 стр.


За границей ему казалось немыслимым, невозможным говорить с холеными иностранцами о своих сомнениях, делиться с ними горечью пережитого.

Иностранцам он говорил не о тревогах своих, а лишь о главном и бесспорном, об истори-ческих достижениях Советского государства. Он защищал от них себя, свою родину.

Мог ли он предполагать, что подобное чувство вызовет у него Иван? Почему? Отчего? Но именно так оно было.

Ему теперь казалось, что Иван пришел, чтобы перечеркнуть его жизнь. Вот Иван унизит его, заговорит с ним снисходительно, надменно.

И ему страстно захотелось втолковать, объяснить Ивану, что все изменилось и стало по-новому, что все старые оценки перечеркнуты и Иван повержен, разбит, что горькая судьба его не есть случайность. Да, да, седой неудачливый студент… Что за плечами его, что ждет его впереди?

И, должно быть, именно потому, что так страстно, упорно захотелось Николаю Андреевичу сказать все это Ивану, он сказал прямо противоположное.

– Удивительно, как это хорошо. В главном, Ваня, мы с тобой равны. И я хочу сказать те-бе, – если у тебя появляется ощущение потерянных десятилетии, пропавшей жизни, теперь, ко-гда ты встретишься с людьми, прожившими эти годы не в труде дровосека и землекопа а писав-ших книги и прочее, – гони это ощущение! В главном, Ванечка, ты равен тем кто двигал науку, успел в жизни и труде.

И он почувствовал, как задрожал от волнения его голос и сладко защемило сердце.

Он увидел смущение Ивана, увидел, как вновь затуманились слезами волнения глаза жены.

Ведь он любил Ивана, любил, всю жизнь любил его.

Мария Павловна никогда, казалось, так полно не ощущала душевную силу мужа, как в эти минуты, когда он хотел ободрить несчастного Ивана. Она-то ведь знала, кто победитель и кто побежденный.

Действительно странно, но даже в тот час, когда зисовская машина повезла Николая на Внуковский аэродром для полета в Индию где он должен был представить премьеру Неру деле-гацию советских ученых, она не испытывала с такой глубиной своего жизненного торжества. Здесь оно было совсем особым – соединенным со слезами о погибшем сыне с жалостью, с любо-вью к седому человеку в грубой обуви.

– Ваня, – сказала она, – я ведь для вас приготовила целый гардероб, ведь вы с Колей одного роста.

Разговор о старых костюмах Мария Павловна затеяла не совсем вовремя, и Николай Анд-реевич сказал:

– Господи, да нужно ли говорить о таких пустяках. Конечно, Ваня, от всей души.

– Тут дело не в душе, – сказал Иван Григорьевич, – ты ведь раза в три обширнее меня.

Марию Павловну кольнул внимательный и как будто бы немного участливый взгляд Ива-на. Видимо, то, что муж держался с особой скромностью, мешало Ване отделаться от старого снисходительного отношения к Николаю Андреевичу.

Иван Григорьевич выпил водки, и на лице его проступил темно-коричневый румянец.

Он спросил о старых знакомых.

Большинство его прежних друзей не встречались Николаю Андреевичу в течение десяти-летий, многих уже не было в живых. Все, что связывало, – общие волнения, дела – ушло; разо-шлись дороги, отлетели сожаления и печаль, связанные с теми, кто ушел без права переписки и без возврата. Вспоминать о них Николаю Андреевичу не хотелось, как не хочется приближаться к одинокому засохшему стволу, вокруг которого одна лишь пыльная мертвая земля.

Ему хотелось говорить о тех, которых Иван Григорьевич не знал, – с ними были связаны события его жизни. Рассказывая о них, он как бы приступал к главному: рассказу о себе.

Да, именно в эти минуты надо избавиться от интеллигентского червячка, от ощущения ви-новности, незаконности того чудесного, что произошло с ним. Не каяться захотелось ему, а ут-верждать.

И он стал рассказывать о людях, добродушно презиравших его, не понимавших и не це-нивших его, – о людях, которым он сегодня готов всей душой помочь.

– Коленька, – вдруг проговорила Мария Павловна, – ты скажи об Ане Замковской.

И муж и жена сразу же ощутили волнение Ивана Григорьевича.

Николай Андреевич сказал:

– Она ведь писала тебе?

– Последнее письмо было восемнадцать лет назад.

– Да, да, она замужем. Муж ее физико-химик, в общем, по этим самым атомным делам. Живут в Ленинграде, представь, в той же квартире, где она когда-то жила у родных. Мы ее встречаем обычно на отдыхе, осенью… Раньше она всегда спрашивала о тебе, а после войны, по правде говоря, перестала.

Иван Григорьевич покашлял, сипло проговорил:

– А я думал, что она умерла: перестала писать.

– Да так о Мандельштаме, – сказал Николаи Андреевич. – Ты помнишь старика Заозерско-го? Мандельштам был его любимым учеником. Заозерский рухнул в тридцать седьмом году, ез-дил человек за границу, широко, вольно встречался с эмигрантами и невозвращенцами, Ипатье-вым, Чичибабиным… Да, так вот о Мандельштаме – он сразу пошел в гору, ну я уж рассказывал тебе финал, как его объявили космополитом и прочее… Все это чепуха, конечно, по правде го-воря, с легкой руки Заозерского он действительно весь был в своих европейских и американских научных связях.

Николай Андреевич подумал, что рассказывает обо всем этом не ради себя, а ради Ивана, – ведь Иван живет отжившими детскими представлениями, надо же его ввести в сегодняшний день. И тут же мелькнула мысль: «Господи, до чего же въелись в меня елей и лицемерие».

Он посмотрел на смирные, коричневый руки Ивана и начал объяснять:

– Ты, вероятно, неясно понимаешь эту терминологию – космополитизм, буржуазный на-ционализм, значение пятого пункта в анкете. Космополитизм примерно соответствует участию в монархическом заговоре в эпоху первого конгресса Коминтерна. Хотя ведь ты видел в лагерях всех. Те, что приходили на смену снятым, тоже ведь снимались и становились твоими соседями по нарам. Но, думаю, теперь нам это не грозит – процесс замены завершен. Национальное из об-ласти формы в нашей жизни за эти десятилетия перешло в область содержания – грандиозно и просто. Но эту простоту не могут понять многие люди. Знаешь, если человека вышибают, он это не хочет воспринять как закономерность истории, а видит лишь нелепость, ошибку. Но факт ос-тается фактом. Наши ученые, техники создали русские советские самолеты, русские урановые котлы и электронные машины, и этой суверенности должна соответствовать суверенность поли-тическая – русское вошло в область содержания, в базис, в фундамент…

Он заговорил о том, как ненавидит черносотенцев. И одновременно он видит, что Ман-дельштам и Хавкин, люди, бесспорно, одаренные, способные, были ослеплены, им казалось, что все происходящее лишь юдофобство и ничего более. И также Пыжов, Радионов и другие не по-нимали, что тут дело не только в грубости и нетерпимости Лысенко, тут дело в национальной науке, которую эти новые люди утверждают.

На него смотрели внимательные глаза Ивана Григорьевича, и в душе Николая Андреевича шевельнулась тревога, такая, какая бывала в детстве, когда чувствуешь на себе грустный взгляд материнских глаз и неясно ощущаешь, что не так, как надо, не по-хорошему говоришь. Желая успокоить это неясное чувство, он рассуждал особенно веско, сердечно.

– Я прошел многие испытания, – печально и искренне сказал Николай Андреевич, – про-шел в трудное, суровое время! Конечно, я не гудел, как герценовский колокол, не разоблачал Берию и сталинские ошибки; но бессмысленно даже говорить о подобном.

Иван Григорьевич опустил голову, и нельзя было понять, дремлет ли он, грезит о чем-то далеком или задумался над словами Николая Андреевича. Его руки дремали, его голова ушла в плечи. Вот так же сидел он вчера в поезде, слушая своих попутчиков.

Николай Андреевич сказал:

– Было мне худо и при Ягоде, и при Ежове, а теперь, когда нет Берии, и Абакумова, и Рю-мина, и Меркулова, и Кобулова, – я встал по-настоящему на ноги.

Назад Дальше