Все течёт - Гроссман Василий 9 стр.


Николай Андреевич сказал:

– Было мне худо и при Ягоде, и при Ежове, а теперь, когда нет Берии, и Абакумова, и Рю-мина, и Меркулова, и Кобулова, – я встал по-настоящему на ноги. Я прежде всего сплю спокой-но, не жду ночных гостей. Да и не я один. И невольно думаешь – не зря мы все же мы перенесли жестокое время. Родилась новая жизнь, и мы все посильные участники ее.

– Коля, Коля, – негромко сказал Иван Григорьевич.

Слова эти рассердили Марию Павловну. Она вместе с мужем заметила сострадательное и мрачное выражение лица гостя.

Она с упреком сказала мужу:

– Почему ты боишься сказать, что Мандельштам и Пыжов самовлюбленные люди? И нече-го охать, что жизнь поставила их на место. Поставила – и слава богу.

Она упрекала мужа, но упрек ее был обращен к гостю. И, тревожась о своих резких словах, она сказала:

– Я сейчас приготовлю постель. Ваня очень устал, а мы не подумали об этом.

А Иван Григорьевич, уже зная, что не облегчение, а новую тяжесть принес ему приход к брату, хмуро спросил:

– Скажи-ка, ты-то подписал письмо, осуждающее врачей-убийц? Я об этом письме слышал в лагере от тех, кого все же успели сменить.

– Милый, чудак ты наш… – сказал Николай Андреевич и запнулся, замолчал.

Внутри у него все похолодело от тоски, и одновременно он чувствовал, что вспотел, по-краснел, щеки его горели.

Но он не упал на колени, он сказал:

– Дружочек ты мой, дружочек ты мой, ведь и нам нелегко жилось, не только вам там, в ла-герях.

– Да боже избави, – поспешно сказал Иван Григорьевич, – я не судья тебе да и всем. Какой уж судья, что ты, что ты… Наоборот даже…

– Нет, нет, я не об этом, – сказал Николай Андреевич, – я о том, как важно в противоречи-ях, в дыму, пыли, не быть слепым, видеть, видеть огромность дороги, ведь, став слепым, можно с ума сойти.

Иван Григорьевич виновато произнес:

– Да, понимаешь, беда моя, я, видно, путаю, зрение за слепоту принимаю.

– Где же мы Ваню положим, – спросила Мария Павловна, – где удобней ему будет?

Иван Григорьевич сказал:

– Нет, нет, спасибо, я не смогу у вас ночевать.

– Почему же? Где же еще? Маша, давай свяжем его! Иван Григорьевич проговорил:

– Не надо меня связывать.

Николай Андреевич замолчал, нахмурился.

– Да вы простите, но совсем не то, вот не могу просто, совсем подругому, – сказал Иван Григорьевич.

– Вот что, Ваня… – сказал Николай Андреевич и замолчал.

Когда Иван Григорьевич ушел, Мария Павловна оглядела стол, заставленный закусками, отодвинутые стулья.

– Приняли мы его по-царски, – сказала она. – Несмеяновых мы не лучше принимали.

И, правда, Мария Павловна, это изредка случается с людьми скупыми, на этот раз с широ-той, превосходящей щедрость размашистых натур, приготовила богатый обед.

Николай Андреевич подошел к столу.

– Да, если человек безумен, то это на всю жизнь, – сказал он. Она приложила ладони к его вискам и, целуя его в лоб, проговорила:

– Не огорчайся, не надо, неисправимый мой идеалист.

5

Иван Григорьевич проснулся на рассвете, лежа на полке бесплацкартного вагона, и при-слушался к шуму колес, приоткрыл глаза, стал всматриваться в предутренний сумрак, стоявший за окном…

Несколько раз за двадцать девять лет заключения он видел во сне свое детство. Однажды ему приснилась маленькая бухта, – в спокойной воде, по мелким камешкам, устилавшим дно, боком пробежали подводной бесшумной походкой несколько крабиков и скрылись в водорос-лях… Он медленно ступал по округлым камням, ощущая ступней нежный подводный лен, и ртутной струйкой брызнули, рассыпались десятки удлиненных капелек – мальков скумбрии, ставридки… Солнце осветило зеленые подводные лужки, ельнички: казалось, не соленой водой, соленым светом была заполнена милая бухточка…

Этот сон приснился ему в эшелонной теплушке, и, хотя с той поры прошла четверть века, он помнил горе, охватившее его, когда увидел серый зимний свет и серые лица заключенных, услышал за стеной вагона скрип сапог по снегу, гулкое постукивание молотков охраны по дни-щу вагона.

Иногда он представлял себе дом, стоявший над морем, ветви старой черешни над крышей, колодец…

Он доводил свою память до мучительной остроты, и ему вспоминались блеск толстого листа магнолии, плоский камень посреди ручья. Он вспоминал тишину и прохладу комнат, обмазанных белой крейдой, рисунок скатерти. Он вспоминал, как читал, взобравшись с ногами на диван – клеенка, покрывавшая диван, приятно холодила в жаркие летние дни. Иногда он пытался вспомнить лицо матери, и сердце его томилось, и он хмурился, и на зажмуренных глазах выступали слезы, как бывало в детстве. когда пытаешься посмотреть на солнце.

Горы он вспоминал подробно и легко, точно листал знакомую книгу, – она сама открыва-ется на нужной странице.

Продравшись среди кустов ежевики и кривушек карагачей, скользя по каменистой желто-серой, потрескавшейся земле, он добирался до перевала и, оглянувшись на море, входил в про-хладную полутьму леса… Мощные дубы легко поднимали на своих толстых ветвях к самому небу холмы резной листвы, важная тишина стояла вокруг.

В середине прошлого века прибрежные места были населены черкесами.

Старичок грек, отец огородника Мефодия, мальчиком видел многолюдные черкесские ау-лы, сады.

После завоевания побережья русскими черкесы ушли, и жизнь в прибрежных горах заглох-ла. Среди дубов кое-где росли сгорбившиеся, вернувшиеся в лес сливовые деревья, груши и че-решни, а персиков и абрикосов уже не было, – их короткий век прошел.

В лесу лежали закопченные хмурые камни, остатки разрушенных очагов, а на заброшен-ных кладбищах темнели могильные плиты, на половину своего роста погруженные в землю.

Все неживое – камни, железо – с годами всасывалось землей, растворялось в ней, а зеленая жизнь, наоборот, рвалась из земли. Томящей казалась мальчику тишина над холодными очагами. Как-то особенно мило, возвращаясь к дому, ощущал он запах кухонного дыма, лай собак, кудах-танье кур.

Однажды он подошел к матери, сидевшей с книжкой у стола, и обнял ее, прижался головой к ее коленям.

– Ты нездорон? – спросила она.

– Нет, я здоров, я так рад, – бормотал он, целуя платье матери, ее руки, и расплакался.

Он не мог объяснить маме свое чувство, – ему казалось, в лесном сумраке кто-то жалуется, ищет исчезнувших людей, заглядывает за деревья, прислушивается к голосам черкесских пасту-хов, плачу младенцев, потягивает носом – не пахнет ли дымком, горячими лепешками…

И почему-то не только радостно, но и стыдно было ему ощущать прелесть родного дома, вернувшись из леса…

Из его объяснений, казалось ему, мать ничего но поняла, она проговорила:

– Глупый ты мой, как тебе будет трудно жить с таким чувствительным, ранимым серд-цем…

За ужином отец переглянулся с матерью, сказал:

– Ваня, ты, вероятно, знаешь, что раньше наше Сочи называлось Пост Даховский, а посел-ки в горах именовались – Первая Рота, Вторая Рота…

– Знаю, – сказал он и капризно засопел.

– Это стоянки русских войск, они шли не только с ружьями, но и с топорами, лопатами, прорубали дорогу сквозь заросли, где жили дикие, жестокие горцы.

Отец почесал себе бороду и добавил;

– Прости за высокопарность – прорубали дорогу для России, вот и мы здесь поселились… Я вот способствовал устройству школ, а, скажем, Яков Яковлевич насаждал виноградники, сады, а другие строили тут больницы, прокладывали шоссе. Прогресс требует жертв, а о неминуемом плакать нечего. Ты понял, к чему я?

– Понял, – ответил Ваня, – но сады тут были и до нас, они теперь одичали.

– Да, да, друг мой, – сказал отец, – когда лес рубят, щепки летят. И, кстати, черкесов не гнали отсюда, они сами ушли в Турцию. Они могли остаться и приобщиться к русской культуре. А в Турции они бедствовали и многие из них погибли…

Прожитое вспоминалось ему, – ему снилась родная земля, слышались знакомые голоса, и дворовая собака с глазами, красными от старческих слез, поднималась к нему навстречу.

Назад Дальше