А потом и вовсе мою башку заклинило – так, что я и пикнуть не смел, а ежели и пытался, то в глазах у меня тут же темнело от адской боли. Профессионалы, мать вашу!..
– Отпустите, уроды! – хрипел я, взывая к их гражданской совести, но тщетно.
Сковородкин тем временем, нежно улыбаясь, приблизился ко мне вплотную.
– Ну‑с, больной, – заворковал он, – приступим к лечению.
Я и глазом не моргнул, как этот псих резко саданул меня поддых своим миниатюрным кулачком, да так мастерски, так метко, что дыхание у меня тут же перехватило, и я машинально раззявил рот. А он, подлюга, не стал мешкать и влил в него содержимое стакана. Тут уж, братцы, мне совсем хреново стало. Дыхнуть я, ясное дело, не мог, так как спирт обжег мне глотку и, растекаясь по пищеводу, пополз к желудку, сжигая все на своем пути подобно напалму. В глазах помутнело, зарябило, я забился в конвульсиях, словно махаон какой‑нибудь, наколотый на булавку садиста‑энтомолога. А потом как‑то внезапно отлегло. В брюхе стало жарко, сквозь соленую влагу в глазах я стал различать смутный силуэт этого фашиста Сковородкина.
Сковородкин же с интересом наблюдал за реакцией «больного» и противненько лыбился.
И тут… Я почувствовал, как в брюхе у меня что‑то назревает, какой‑то вулкан огнедышащий, прет у меня что‑то из нутра, неудержимо просится наружу. Спирт явно не прижился. Я выпучил глаза, смачно рыгнул… Последнее, что я успел заметить, была побледневшая рожа этого кретина психа‑терапевта, с которой медленно сползала его мерзопакостная улыбочка. Ну, теперь держись, держиморда больничная!..
Я поднатужился и со смаком, с каким‑то утробным рыком, вывернувшись весь наизнанку, зажмурившись, блеванул ему в морду его же собственным спиртом, присовокупив к нему и свой утренний завтрак.
А когда открыл глаза, то от смеха удержаться уже не смог.
Он стоял передо мной, суровый, посерьезневший, невеселый, в миг утративший былую спесь. Еще бы! Какая уж тут спесь, когда ты облеван с ног до головы, и разит от тебя отнюдь не амброзией, а какой‑то кислятиной!
Ну и заржал же я тогда! До слез, до коликов в боку, до икоты.
Сковородкин быстро пришел в себя. Взгляд его, тускло светившийся сквозь заблеванные стекла очков, был укоризненным и осуждающим.
– Свинья вы неблагодарная, – сказал он, качая своей тыквой. – Свинья и есть.
– Да ты на себя посмотри, индюк неумытый, – расхохотался я пуще прежнего.
По‑моему, его наконец проняло. Он аж затрясся от ярости, побагровел, пятнами весь пошел, брызнул слюной.
– А ну‑ка, ребятки, – зашипел, – проводите‑ка нашего гостя до выхода… кубарем, кубарем его по лесенке! Пиночком, пиночком под зад! И что б ноги его здесь… мерзавца…
Ух, и летел же я из психушки, братцы, это надо было видеть! Поначалу те два дуболома‑шизоида мне подсобили, сообщив мне изрядный начальный импульс, а потом, за воротами, я уже сам, ноги в руки, давал деру – так, что только пятки сверкали.
А Коляну, бригадиру нашему, я выскажу все без утайки. Пущай сам у этого своего супергения от Минздрава лечится! А меня увольте.
Глава тринадцатая
Домой я вернулся злым, уставшим и трезвым. Светка, едва лишь завидев меня, сразу изменилась в лице.
– Случилось что, Васенька? – испуганно ойкнула она. – На тебе лица нет.
Молчком, не удостоив свою половину ответом, я прямиком прошествовал к дивану, на который и завалился, нацелившись брюхом в беленый потолок. Думать ни о чем не хотелось, да и мыслей‑то в башке никаких не вертелось. Так, всякая шелуха, накипь какая‑то всплывала порой в мозгу – и тут же куда‑то смывалась. Я пребывал в диком отчаянии.
Светка посуетилась вокруг меня и вскоре позвала на кухню, ужинать.
Какая‑то сила подняла меня, и я машинально, словно зомби, поплелся на зов женушки, уселся на табуретку, молча, без аппетита уплел макароны по‑флотски, с чесночком, с соленым огурчиком – и собрался было уже отбуксировать свое никчемное, трезвое тело назад, к дивану, как Светка вдруг сказала:
– Вась, может стаканчик налить, а?
Меня всего аж передернуло.
– Уйди, – угрюмо, наливаясь кровью, процедил я сквозь зубы.
Светка побледнела и плюхнулась на стул.
– Да что с тобой, Васенька? Неприятности на работе? Или болит что? Не томи, Вась. Может, примешь все‑таки стопарик, а?
Я мрачно тряхнул головой, тяжело поднялся и заковылял к своему дивану. Светка семенила следом.
– Может, «скорую» вызвать?.. Да не молчи ты, как истукан, скажи что‑нибудь!
Я плюхнул себя на диван. Ехидно взвизгнули ржавые пружины, нагло уперлись мне в бок.
– Уйди, Светка, – повторил я, осерчав, – не до тебя мне. Душа ноет. Вакуум какой‑то в нутре.
Светка обиженно поджала губы и выскочила из комнаты. А через полчаса появилась вновь. С гордым, каменно‑официальным лицом, с рентгеном вместо глаз.
– Только честно, без балды: завел кого‑нибудь, на стороне?
До меня не сразу дошло, чего она от меня хочет. А когда, наконец, доперло, то взбеленился я не на шутку.
– Дура! – рявкнул я.
Она пулей вылетела на кухню.
Надо же такое отмочить! Дура и есть дура. Такая чушь могла прийти в голову только бабе. Вот она, женская логика, лишь одно на уме: как бы мужичка ее кто не увел. Не знаю, но мне почему‑то стало легче. Как‑то даже отлегло от сердца, камень словно с души свалился. Я даже рассмеялся внутри себя – так, чтобы эта сумасбродка Светка не услышала. На судьбину свою горемычную с другого бока взглянул. Ну и что, кумекаю, тут такого? Ведь есть же, наверное, такие люди‑феномены, которые капли в рот не берут – и ничего, живут, копошатся, житуху свою планируют, идут себе семимильными шагами к светлому будущему. Да и плюсы здесь имеются немалые: башка по утрам с похмелюги не трещит, экономия, опять‑таки, внутрисемейного бюджета. В конце концов, живут же люди с одной ногой, и даже совсем без ног – и ничего, не тонут в этом дерьме, барахтаются, ищут свой смысл в жизни. Тоскливо, конечно, ощущать свою неполноценность, безногость свою убогую, однако зачем же комплексовать? Если же откровенно, без лабуды, то ноги‑то отрезанные уж точно никогда не вырастут, а вот напасть моя, будь она неладна, может, потихоньку‑то и рассосется, рассеется. Глядишь, и снова в свою колею войду
– рожу от спиртного воротить не буду.
А Светку обидел я зря. Зря, зря я шуганул свою женушку. Она, может, как лучше хотела, за мужика своего, можно сказать, переживает, вот и стопарик, в кои‑то века, предложила, а я ее, ненаглядную, взял, да мордой об стол: сиди, мол, и не рыпайся. Нет, нужно восстанавливать статус кво, и немедленно.
– Свет, а Свет! – гаркнул я на всю квартиру. – Подь сюда, разговор имеется.
Светка выдержала подобающую случаю паузу: не слишком короткую, чтобы не умалить чувство собственного достоинства в глазах мужа, и не слишком длинную, чтобы не заставлять меня ждать сверх меры – и, гордая, неприступная, высоко вздернув свой носик‑маклевку, выплыла из кухни. Ни дать, ни взять, королева английская!
– Свет, не сердись, это я сдуру полкана спустил, – повел я свою дипломатию. – Понимаешь, с башкой у меня что‑то стряслось: не могу пить, и все тут! Тошнит меня от водки, понимаешь, худо мне. Вот и осерчал малость. Извини, а?
Светка, услыхав мою исповедь, заметно оттаяла.
– Что, сразу сказать не мог? – проворчала она беззлобно и внезапно улыбнулась. – Так‑таки и не можешь? Совсем, ни капельки?
Нет, она не злорадствовала, не торжествовала, напротив, в голосе Светки уловил я что‑то похожее на сочувствие, даже жалость.