Я их, естественно, называл дядя Боря, дядя Саша и дядя Илюша.
Они приходили с водкой, консервами «Чатка» и «Печень трески», с крымским полусладким для матери и с огромным кульком «мишек» для меня и бабушки. Мать ставила на стол литровую банку браконьерской черной икры, потом ели арбуз. Собственно, икра, баранина, помидоры и арбузы были почти единственной местной едой, всё остальное получали в пайках, а за мукой перед Первым мая и Седьмым ноября офицерские жены становились у военторга с ночи. В сельпо ее просто не было. Из муки пекли торты в жаровне под названием «чудо» – торты получались по ее форме, бубликом...
После арбуза танцевали в пыльном дворе под «фон дер Пшика» все по очереди с матерью, но иногда привлекалась и толстая хозяйская дочь по имени Тоська, которую дядя Саша, московский интеллигент, называл, конечно, Тоска. Танцевали в бриджах с высокими корсажами, босиком и в нижних рубашках «гейша» – потом надевали сапоги, кители и возвращались в свои вагончики, приспособленные под офицерские казармы.
Теперь я старше их вдвое. Остановить процесс нельзя. В этом-то и вся прелесть.
Ты царь, живи один.
Никто не хочет быть царем.
Что творцы не хотят – это как раз понятно. Так они проявляют независимость от классических рекомендаций, артистическую свою самостоятельность. Ишь ты, не оспоривать глупца! А если он неправ? Вы, Александр Сергеич, тоже скажете: клевету, мол, равнодушно... В суд надо за клевету! Не разборку же с перестрелкой в пригородной зоне устраивать... Ну, бог с ними, с художниками! Но почему всё же никто не желает в цари?
Скучно царю. И страшно. Живешь, значит, один. Утром кофейку сварил, яичницу заделал из трех яиц, даже, допустим, с голландской ветчиной, а дальше что? Хорошо, начинаешь перебирать духовные сокровища. На Пасху к храму ходил – раз. Челночной торговлей не занимаешься и челноков не грабишь – два. Кроме духовных из сокровищ имеешь только телевизор «шиваки», 17 дюймов экран, – бескорыстен, три. Маловато. Нечего больше делать перед этим заветным сундуком в сыроватом, как и любое нежилое помещение, душном подвале. Скорей на волю! К близким и коллегам, обижающим особенно радостно. К землякам, не уступающим дорогу никогда. К соотечественникам, делающим политические ошибки. К тому же всё время дождь, тополиный пух можно принять за снег.
Зато – жизнь. Какой, к дьяволу, царь?! Не хочу. Я хочу продираться через подземный переход, толкаться, проклинать людей, судьбу, свой характер и неправильное устройство мира.
Собственно, только так и бываешь счастлив.
Пришел хороший знакомый, сказал, что главная наука не суворовская наука побеждать, а бабушкина наука терпеть поражение.
То есть он ее не назвал бабушкиной, это уже я добавил – ведь старушки обычно так советуют: «Терпи, милый, Господь терпел и нам велел...» Хотя сами, между прочим, бывают весьма нетерпеливы и даже нетерпимы в очередях и других общественных местах, но это уже другой разговор...
Очень точный русский оборот речи: «Потерпеть поражение». По-английски ему в каком-то смысле, мне кажется, соответствует: «Победитель не получает ничего». Хотя, конечно, чувствуется большая разница в психологии. Их интересует всё преодолевший энергичный human being – что за приз его ждет? Вековая мудрость повешенных пиратов и прозевавших свою жилу золотоискателей подсказывает – шиш с маслом. Тут есть определенная лексическая гордыня: все-таки победитель! Хотя, увы, жизнь тебя обдурила, но ты дошел, добился, достиг, и пусть из лотка течет чистая водичка, а на дне только простой песок, но вот оно, Эльдорадо вокруг, унылые камни и поваленный ветрами подлесок – ты победитель, и пусть теперь перекидывают через рею пеньковый конец с петлей.
А терпеть поражение надо сразу, лучше всего не вступая в сражение с жизнью. Так легче. Если мир захочет поиздеваться над тобой особенно изощренно, он может сам подбросить, вынести на пенистом, грязно-желтом, в клочьях гребне волны. Ты успеешь увидеть очень яркое небо в узком просвете между клубящихся чернотой туч, но тебя тут же перевернет, швырнет мордой о колючую воду – всё, сеанс окончен, будь здоров и не кашляй... Потерпи поражение, потерпи, милый. Дело не в том, умеешь ты или не умеешь выныривать, – авось вынырнешь, если не расслабился наверху, не принял победу как должное, а падение как несправедливость.
Несправедлив, незаслужен только выигрыш. Всякая потеря – по заслугам нашим.
Желательно, чтобы в это время кто-то сказал тебе: «Да и бог с нею, с победой. Что нам, разве так плохо? Я и не люблю победительных, пошлые какие-то, самодовольные... Иди сюда...»
Но даже если и не скажет – надо терпеть.
Какие, однако, странные мысли приходят накануне весны, когда воздух заметно светлеет.
Солнышко светит ясное! Здравствуй, страна прекрасная! Юные нахимовцы тебе шлют привет! В мире нет другой родины такой...
Приемник «Москвич» из розовой и коричневой пластмассы надрывался уже вовсю. Из кухни пахло горящим маслом, и сквозь хор доносилось тяжелое гудение. Там бабушка, ведя вечную войну с керогазом, жарила картошку тонкими круглыми ломтиками, как я любил. Дверь на лестничную площадку была открыта; отец, стоя в тапочках, синих бриджах с высоким корсажем и голубой зимней нижней рубахе, чистил на лестнице сапоги, по очереди надевая каждый на левую руку, а в правой меняя гуталинную слипшуюся щетку на длинноволосую расчистную. С вечера на кухне он чистил асидолом пуговицы, собрав их в фибровую дощечку с прорезью, и перед самым сном мать подбрила ему шею, потому что сегодня построение и может быть проверяющий из штаба.
Я постоял в двери. Стоять босыми ногами было холодно, зато очень хорошо пахло кремом, который в круглой банке немного ссохся и отошел от ее краев, так что отцу приходилось его отковыривать, и на это было интересно смотреть.
Из соседней квартиры вышла Тамара Михайловна, я застеснялся своей фланелевой пижамы и отступил в прихожую.
– Ну, Абрам, – сказала Тамара Михайловна, – сегодня у нас собрание в госпитале. А у вас было уже?
– Было, – ответил отец, снял сапог с руки и закрыл крем.
– Ты выступал?
Отец собрал щетки и взял сапоги за петельки.
– Ну правильно, – сказала соседка, – когда ваши травили людей, так ничего. А теперь вы молчите, как так и надо.
Отец вошел в прихожую, задев меня сапогами, отчего на пижаме осталась черная полоска, и захлопнул за собой дверь. Из-под притолоки и косяков зашуршала штукатурка.
А я пошел в ванную, старательно намочил под краном зубную щетку, лицо и руки, вытерся быстро вафельным полотенцем и долго смотрелся в круглое отцово зеркало для бритья. Насчет нахимовского мечтать, конечно, было глупо, но в суворовское в Саратов уехали уже двое из класса.
Потом врачей выпустили, и Тамара Михайловна приходила извиняться.
А когда шел Двадцать второй съезд, мы с отцом по ночам жутко спорили. Он тогда считал, что без культа проиграли бы войну.
Жизнь длинная, но проходит быстро. Поэтому все помнится: было давно, но не очень.
Например, я помню, как ходил на похороны Сталина. Помню тяжелую глину, налипавшую на мои маленькие – женские – резиновые сапоги пластами и в конце концов приклеившую меня к глубокой колее, по которой я надеялся добраться до цели. Я вышел рано, хорошо одевшись – в помянутых материнских резиновых сапогах (мои кожаные промокали), в цигейковой черной шубе с надставленными рукавами, в шапке с черным кожаным верхом и завязанными назад ушами... Направлялся я в центр села, рядом с которым построен был наш военный городок.
С двух– и одноподъездными розовыми и желтыми домами... С залитым водой котлованом на месте будущего Дома офицеров... С пыльными зеленоватыми акациями и даже – ей-богу! – масличными мелкими деревьями, высаженными по генеральному плану озеленения и приказу командующего полигоном... С асфальтовой площадью перед штабом, на которой примерно через месяц, едва подсохнет, начнутся велосипедные кружения в сумерках...
Но все торжества случались в селе. Седьмого ноября, первого мая, двадцать третьего февраля и двадцать первого декабря в частях и подразделениях полигона бывали только торжественные построения личного состава. А в селе перед бывшей церковью сбивали из досок и обтягивали свежевыкрашенным ситцем трибуну, и шла колонна человек в сто, и обязательно сбоку плясал дурачок Гриша в полушубке на голое синеватое тело и фуражке с красным околышем без звезды.
Видимо, для девяти с половиной лет я был действительно глуповат, потому и решил, что Сталина будут хоронить там же. То есть самого Иосифа Виссарионовича к нам, в Капъяр (разговорное название села Астраханской области Капустин Яр, центра полигона, кодовый адрес «Москва 400»), может, и не привезут, но торжества будут.
...Короче, прилипнув окончательно к глине, я молча плакал. Проезжавший мимо на «виллисе» отцов сослуживец вырвал меня за шиворот из сапог, потом вытянул и сапоги и привез домой, где уже убивались не только по вождю, но и по сыну.
Так я не принял участие в похоронах Сталина.
Примерно так же Бог уберег меня от вступления в партию, Союз писателей и т. п. Где-то застревал по дороге.