Ржавый уже сидит на своем стуле, согнувшись, прижав грудь к своим коленям, а над ним стоит – она одна стоит во всем зале – Элка, и курит, и смотрит вниз, на Ржавого, и курит, стряхивая пепел в ладонь.
Так проходит еще час, потом я смотрю на часы и вижу, что с того времени, когда Лена ушла в уборную, прошло только двадцать пять минут, может, тридцать, не больше.
Первым это сказал Конь. Забораемся мы здесь их милицию ждать, сказал Конь, небось в мусорской все накирянные, а мы их жди. Давайте лучше взлабнем, сказал Конь.
И пошел на эстраду, взял свою трубу, вынул мундштук, потряс им, и вытряс слюни, и вставил мундштук.
А Долбец уже пристроился за барабаны, взял палочки, сложил их вместе, крутнул и вывернул ладони, разминаясь.
А Гарик сел за фоно и чуть проехался по хроматической.
А Морух тогда снова открыл футляр, и вставил трость, и вышел, прицепляя свой белый тенор, и наклонил к плечу голову, ожидая тему для джема.
А прибалт, дергая бородкой, засосал свой альт и тоже стал ждать тему.
А Долбец стукнул сначала слишком громко, но все сразу поняли, что это кажется слишком громко от яркого света, а Гарик дал тему, «Ворк сонг», а Долбец дал ритм, а Юдык забубнил своим басом, и разом, аккордом, вступили прибалт и Морух, а Ржавый глядел на них, задрав голову от колен, не разгибаясь, и слезы текли по его красному от проходящей боли лицу, а Элка бросила сигарету в пустую бутылку от «Грушевой», и пошла на сцену, и встала за фоно, оперлась на крышку.
А Морух уже начал соло, длинное, и кто-то первым захлопал после его соло, и все захлопали и засвистели после соло прибалта, короткого и буйного, и Элка вытанцевала к микрофону и выдала скэтом свое соло, и Ржавый, разогнувшись, стал открывать принесенные по команде Володи футляры, и вытащил флейту, и, еще согнувшись, но уже не очень, пошел к эстраде, и Долбец сделал короткую сбивку, и Юдык забулькал, запел и оборвал, а Ржавый уже добрел со своей флейтой до микрофона и засвистел, ох, клево засвистел Ржавый, и квадрат он свистел, и второй, и шестой, и все забыли, что это Ржавому только что засадили по яйцам, и хлопали, и орали, и раскачивались, отбивая «Ворк сонг» ладонями по ляжкам, и вступила Элка со своим скэтом, вместе с флейтой Ржавого, и они вдвоем повели тему, и вступил прибалт, стоя подальше от микрофона, чтобы не заглушать Элку и флейту, и вступил Морух, и они выдали такой кристал-хорус, когда Ржавому кто-то подал его тенор, и Элка закочумала, отошла, танцуя, и раскачиваясь, и прихлопывая себя по бедру, а дудки выдавали кристал-хорус, и все мы оцепенели, и мурашки поползли по нашим джазовым спинам.
Прекратите, заорал Володя, кончайте свою музыку.
Но никто не услышал его крика, и те двое, у дверей, тоже немного раскачивались и прихлопывали, и те двое, у музыкантской, тоже, а Конь уже визжал свое соло и снова взлетел в черное небо, к Сачмо и Дэвису, и планировал оттуда к Андрюше, и сам по себе кружил в этом черном небе, один со своей рабочей песней, а потом была пауза, и брэйк Долбеца, и его артиллерийское соло, а после соло Ржавый взял кларнет и задул «Александер рэгтайм бэнд», и тут вдруг пошла танцевать Элка с каким-то парнем из механического, и потом все, все ринулись в недавно оживленный, но уже отживший свой короткий ренессанс чарльстон, выбрасывая в стороны веселые ноги, подпрыгивая, сходясь и расходясь в тесноте между стульями и столами. А кто-то уже заорал, а теперь шейк, шейк, шейк, чуваки, давайте шейк – кто-то из наших университетских, из самых авангардистов.
Но рухнул микрофон, сдернутый с эстрады за шнур Володей.
Замолчали музыканты, только Юдык еще один такт отбухал.
А Володя уже дергался, кричал, махал руками, и раздвигались, пятились от него все, и подчиненные боялись подойти к своему вождю, потому что был это уже настоящий припадок.
Суки, орал Володя, рваные суки, бляди, и девки ваши проститутки, хватит вашей американской музыки, хватит, одни еврейчики и стиляги. Пляшете, суки, орал Володя, а в цеху пахать – нету вас, в институтах учитесь, штаны американские покупаете, рокенролы танцуете, а девки ваши проститутки, курят, ни одной нет целки, а вы все еврейчики ученые, а Гагарин, что ли, для этого летал, а космонавты сейчас для этого, что ли, летают, чтобы вы тут под американский джаз плясали, суки, проститутки.
Кричал Володя, дергался, схватил неведомо как оказавшегося у него под рукой прибалта за горло, едва вырвался прибалт, врезал Володя своему же бригадмильцу, когда тот попробовал схватить его сзади поперек рук, да так врезал локтем в рожу, что сразу залился кровью малый, а Володя уже стул схватил, фанерное, голубым крашенное сиденье на железных раскоряченных ножках, и этим стулом – по столу, по бутылкам, по чьим-то головам.
И, опомнившись, кто-то из ребят уже крепко сунул Володе сзади по затылку, может, и бутылкой сунул, потому что кровь потекла по стриженому этому затылку, но не почувствовал ничего Володя – жизнь его заели эти еврейчики, и стиляги, и лабухи, ученые гады из университетов и институтов, не желающие знать порядка, не понимающие, какая сила и красота во всем этом: в летающих сейчас космонавтах, и в песне «Маленький цветок», и в настоящей дружбе, и в самом Володе, который хочет порядка, и хорошей музыки, и уважения к простым людям, которые пашут, и пашут, и пашут, а живут в общаге, и нету у них дурных червонцев, чтобы ходить по кафе, и обжиматься, и танцевать твист с этими проститу...
Гнущенко вошел в кафе первым и увидел беснующегося Володю. Гнущенко подошел к нему сзади, ткнул кулаком в почки, поймал этого падающего прыщавого пацана с окровавленным затылком и обернулся к идущему следом молодому старшине из Центрального отделения – по дороге захватили в опермашину, для поддержки, поскольку всей группы нашлось – сам Гнущенко да помощник дежурного из их Жовтневого отделения. Отведи у машину, сказал Гнущенко, отведи хражданина у машину. Усе сидайте по местах, сказал Гнущенко нам, для составления протокола. Хто затеял безобразие, то исть драку? Ховорить быстро, зараз свидетелей перепишемо, и по домах усе пойдете.
У Гнущенко неожиданно сделалось хорошее настроение: он сразу увидел, что Нинки нема тут, сыдить, мабуть, доча дома, спыть, а эти... ладно, зараз протокол, а утром будут с ними ув институтах разбираться.
Тут Гнущенко увидел прибалта. Тот сидел на стуле, задрав бороду, крутил головой, разминал шею, на которой уже проступили багрово-синие пятна от Володиных пальцев. И этого, сказал Гнущенко вернувшимся в зал старшине и помощнику дежурного, младшему сержанту из москалей, и этого тоже у машину, он, мабуть, и зачав...
Ты, Гнущенко, не дури, сказал младший сержант тихо, в отделение звонили про изнасилование, а ты двоих за драку берешь, ты разберись, протокол нужен, свидетели...
Яке знасиловання, сказал Гнущенко, яке ще знасиловання – и снова стало ему тоскливо, тошно на душе, а ну, як Нинка дэсь тут, а он не заметил? Яке знасиловання?
И тут вышел Гнащенко. Товарищ сержант, сказал он, я работник райкома комсомола, наблюдал за проведением вечера отдыха молодежи, когда и произошло... в общем, неприятность. Девушка вот здесь находится в комнате, под ключом, а товарищ, которого вы увели, он из комсомольского оперативного отряда, поддерживал порядок и пострадавшую девушку задержал, но повел себя впоследствии неправильно, в связи с чем...
Погоди, сказал Гнущенко, дэ твои документы, хражданин? Гнащенко достал удостоверение, Гнущенко прочитал удостоверение, покачал головой – ну, товарищ заведующий отделом, шо ж вы в таке мисто ходите? На шо оно вам, с хулиганьем тут видпочивати? И яка пострадавшая, який последственный, ничего не поймешь... Однако на дверь под ключом кивнул старшине...
Сколько это все продолжалось? Может, всю ночь. Мы сидели, стояли, молчали, и дружинники молчали, не вступались за своего фюрера, и музыканты стояли на сцене, с инструментами, потные, и Ржавый стоял, все еще полусогнутый, и Элка, потная и очень красивая.
И мерзкий яркий свет наполнял зал, и девочки, в раскисшей краске, в пропотевших платьях и блузках, начинали дрожать, понимая, что это уже всерьез и что можно за такое вылететь из института, и уже заплакали тихонько...
Старшина открыл дверь и не успел шагнуть в музыкантскую – отстраняя его, оттуда вышла Лена. Вид у нее был такой, будто не она полтора часа назад сидела на полу уборной и кричала невнятные слова – вид у нее был такой, как будто она собралась на занятия в свой иняз, только волосы не успела причесать.
Она прошла к дверям и, подойдя вплотную к Гнущенко, – черт ее знает, почему она поняла, что он старший, – сказала:
– Я пошла в туалет. Ко мне ворвались и... изнасиловали. – Она чуть запнулась, но и это страшное слово произнесла твердо. Девочки тихо застонали. – Это был... он. – Она обернулась к эстраде и показала на Ржавого. – Я запомнила его.
И она прошла в дверь, мимо посторонившихся милиционеров, и вышла, и скрылась в ночи, и исчезла навсегда. И только мелькнуло: вот о чем-то беседует она с отцом подруги Гали, с самим товарищем Гнищенко; вот молча собирает чемодан, а рядом стоит подруга Галя и смотрит на нее с откровенным восхищением; вот сидит в самолете, разворачивающемся уже над Москвой; вот выходит из «победы»-такси возле одной из высоток, едет в лифте; вот какой-то мужчина, в белой рубашке с галстуком, завтракающий в одиночестве, встает ей навстречу и дает пощечину такой силы, что летит Лена на кафельный кухонный пол; вот лежит она на этом полу и смотрит на этого мужчину, конечно, отца ее, улыбаясь, смотрит, явственно улыбаясь, смотрит снизу, от пола, на твердо выходящего из кухни мужчину, надевающего темный пиджак в прихожей, захлопывающего за собой дверь. А вот и прощание наше с нею: встала с пола, спокойно пошла к телефону, потирая щеку, набрала номер... И-1-25... Алло, можно Игоря, Игорь, это я, да, уже приехала, я тебе звоню, чтобы ты не волновался, ничего не надо, и не надо ничего говорить ни моему папе, ни твоему, все в порядке, ты можешь не жениться на мне, ты сволочь и трус, и мне никогда не было хорошо с тобой.