Дом моделей - Александр Кабаков 38 стр.


Почему же показала она на Ржавого? А черт ее, суку, знает. Может, потому, что очень плох был ее мимошный Игорь рядом со Ржавым. Или слишком хорош был сам Ржавый. Или мы все. Неизвестно, и уже не узнаешь...

Еще чего, опять первым опомнился Конь. Да здесь сто человек, товарищ сержант, и все видели, что Ржавый... Какой еще Ржавый, говорит Гнущенко. Ну, вот этот, Анатолий, говорит Конь, никуда не выходил, а все время играл. А шо ж тревогу на весь город подняли, говорит Гнущенко, аж до самого... ладно, короче, сейчас протокол...

Тихо я проскальзываю в открытую дверь музыкантской.

Там сидит на полу Нинка Гнущенко, еще пьяная, но уже соображает. Папка, сипит она, указывая на дверь в зал, там папка мий...

Кочумай, Нинка, говорю я, кочумай, надо схиливать отсюда.

Там, в зале, пишут протокол, потом слышатся новые голоса, к кому-то обращается Гнущенко – товарыщ майор, докладываю: в кахве «Юность» произошло происшествие, которое, значит, случилось знасиловання... Идите, сержант, идите в машину, говорит новый голос, там у вас задержанные, а мы сейчас разберемся. Граждане, для предварительного опроса подходите по одному, не задерживайте себя и других... Так, Рудый Анатолий... Отчество? Где работаете, учитесь?..

Схиливаем, шепчу я Нинке и тяну на себя окно. Конечно, даже шпингалеты здесь не закрыты, просто рама рассохлась и плохо открывается, но открывается, все же открывается понемногу, только бы не услышали.

Я, наверное, раньше всех понял, чем это может кончиться. Вылетишь из университета – и все. Я-то догадался, к кому в гости приехала эта Лена. Да она сама сказала – у подруги... там, на Нагорной дом, знаете... Похвасталась, гадина... ведь не мог быть это Ржавый, он все время в зале был, зачем ей это.

Схиливаем, Нинка, ну, а то сейчас тебя твой отец тут найдет, мокрую... давай, давай...

Там, в зале, несмотря на старания майора, стоит шум, все говорят за Ржавого, доказывают, что не мог он.

Ну и докажут, ничего с ним не будет, со Ржавым. А вот с Нинкой будет, и со мной будет, потому что к моим-то пропускам только письма из милиции не хватает декану.

И наконец он осиливает раму, и вылезает, и спрыгивает с невысокого первого этажа в какой-то мусор, в свалку какую-то, и тянет из окна подвыпившую девицу, и они уходят в ночь.

И уже через десять минут не видна была нам даже сломанная неоновая вывеска, и сгинуло кафе «Юность» – а скоро и вообще сгинуло...

Через Детский парк бредем мы с Нинкой, почти не различая дорожек.

Ты с физического, спрашивает быстро трезвеющая на холоде Нинка, да, ты с физического? Я тебя знаю, ты твист сильно танцуешь, и в кавээне, да?

Да, говорю я, я тебя тоже знаю, ты с биологического, Нинка Гнущенко, ты с этими, с Борухом и дружками его пришла, напилась...

Она только вздыхает. Юбка мокрая, говорит она, ты не знаешь, почему у меня юбка мокрая?

Да уж догадаться можно, говорю я с добродушным смешком.

Уже завожусь, видно. Уже совсем чувствую себя добрым дядюшкой-спасителем. И, конечно, она плачет, а он ее утешает... Тьфу, ну и говно я!..

Дай закурить, говорит Нинка, и мы закуриваем. Отвернись, говорит Нинка, я юбку выжму.

Да ладно тебе, говорю я, сильно, что ли, мокрая?

Да нет, говорит Нинка, она уже почти просохла, и знаешь, ты зря так думаешь... это меня чемто облили, наверное «Грушевой», даже липнет от сахара.

Ну, «Грушевой», великодушно соглашаюсь я.

Мы сидим с Нинкой на скамейке и курим, глаза уже привыкли к темноте, я вижу светлые Нинкины ноги: липкую юбку она высоко задрала.

Ну не надо, говорит она, ну не надо, ты хороший, добрый, да, мне хорошо с тобой, но не надо так, я не могу, мать все узнает, и отец убьет, ну не надо так, лучше вот так и так.

И она сползает со скамейки, и стоит на коленях на песке дорожки, который все лучше виден, потому что уже начинает чуть-чуть светать. Нинка стоит на коленях, я смотрю на ее макушку, на испорченную, растрепанную бабетту, и ничего не чувствую, кроме неудобства и опасения за брюки.

Черт бы меня взял, что же я за скотина такая?! Ведь она очень хорошая девочка, Нинка, и та, сумасшедшая гадина, сказавшая про Ржавого, Лена, тоже ничего... и Элка тоже, и что же я за скотина?! Неужели я такой гад, что ничего не чувствую, неужели не почувствую я ничего никогда ни к кому, но ведь все, все об этом пишут, не выдумывают же они все?!!

Захлопнула Нинка калитку и пошла к своей хате, к стоящей на самом Шепелевском обрыве совсем деревенской хате, махнула мне, чтобы уходил.

И – тут же забылось все. Вот идет он, добродушный гуляка, возвращается после ночи приключений. Вот идет он, в распущенном слегка галстуке, познавший все, крепко подвыпивший и повеселившийся в ночном заведении, где-нибудь на Пятьдесят второй стрит, небольшое приключение с полицией – все, все как положено!

И, как положено, выходят мне навстречу, от конца улицы, трое. Грин и еще двое с ним, в тяжелых штанах и черных, очень черных под рассветной серой мглой пиджаках, в капроновых не по сезону шляпах – шепелевские ребята.

Он, спрашивает один у Грина.

Нет, отвечает Грин, не он... но из этих, отвечает Грин, с джаза своего ползет, спросите у нехо, хлопцы, чего он забыл у нас на Шепелевке.

Шо ты забыл у нас на Шепелевке, спрашивает один.

Шо ты забыл, ховна кусок, спрашивает другой.

И меня уже колотит.

Грин, говорю я, что я тебе сделал, зачем ты натравливаешь их на меня, Грин?

И меня колотит все сильнее, а когда колотит, драться нельзя, толку не будет, да с ними драться все равно без толку.

Хто натравливает, спрашивает один.

Хто, спрашивает другой.

И я стукаюсь затылком об асфальт и успеваю перевернуться на бок и сжать колени, и носок гриновского хорошего чешского ботинка попадает мимо цели, просто по колену, и они уходят.

Я чищусь возле колонки, нажимаю на рычаг, вода вырывается из сплющенного носика колонки широкой струей, мокрой рукой чищу брюки, пиджак, осторожно промываю разбитый глаз, задираю штанину, рассматриваю ссаженное и быстро распухающее колено, промываю и его... И иду к трамваю под внимательными и неодобрительными взглядами потянувшихся уже на смену, на трубный, на вагоноремонтный, на вертолетный шепелевских мужиков. Иду к трамвайной остановке. Шесть тридцать утра. Ночь кончилась. Сильно похолодало, а я еще и в мокром.

Лена собирает чемодан. Галя стоит возле нее, в ночной рубашке, заглядывает в лицо – неужели ж правда, прямо у туалета, а ты кричала?

Борух валяется на диване, не раздевшись, смотрит в потолок, курит.

Ржавый выходит из отделения, с трудом тащит Ржавый футляры со своими дудками, бедный, изуродованный Ржавый.

Коля сидит на подоконнике, что же это сделалось с аккуратным Колей, так и сидит, не сняв серебристых брюк, и молчит рядом его «Днепр».

Элка стоит у дверей дома Ржавого, мерзнет в своем красном платьице и кофтенке, обхватила себя за плечи руками, без выражения смотрит в тот переулок, откуда должен появиться, вот уже появляется Ржавый. И так же, без выражения, смотрит он на Элку.

Гарик открывает дверь своей коммуналки в трущобах за центральной площадью, входит в комнату, тихонько подходит к кровати, на которой спят жена и сын, садится на край кровати спиной к ним, рассматривает свои руки.

Нинка в засаленном халатике возится на кухне, готовит завтрак отцу, вернувшемуся с тяжелого дежурства, а сам Гнущенко сидит в форменных брюках, в бязевой нижней рубахе, босой, смотрит на дочкину спину и думает о чем-то, бедный сержант.

У товарища Гнищенко раздается в домашнем кабинете телефонный звонок. И слышен в сыром утреннем саду вокруг коттеджа пробивающийся через даже закрытое окно голос – Гнищенко слушает, да, Федор Тарасыч, да, понял, понял, понял! Ну, поздравляю тебя...

Грин сидит на кухне и колбасу жрет.

Только Володя не сидит и не лежит. Встает сейчас Володя на подоконник в своей комнате в общаге, прилаживает ремень к ручке оконной рамы, продевает в этот старенький, но крепкий еще ремень тощую шею – и падает, и висит, как висят у хороших хозяев за окнами елки накануне Нового года. Захлопывается от тяжести тела рама, вылетает стекло, большие куски его, планируя, падают на Володю, но уже не больно ему, и уже ботинки его китайские перестали скрести по стене, и уже ничего не страшно Володе – даже то, что найдут в кармане его наглаженных брюк обрывок мини-юбки.

А Лида едет в том трамвае, в который вхожу на остановке «Шепелевский рынок» я. Пуст трамвай, поскольку идет он от заводов, а ночная смена уже проехала, а утренняя едет в противоположном направлении, и трамвай пуст, пуст и насквозь светел, одни мы с Лидой.

Привет, Лидка, говорю я.

Привет, говорит она.

А чего ты в «Юности» не была, говорю я.

А что я там забыла, говорит она.

А откуда ты в таком платье утром, спрашиваю я.

Не твое дело, говорит она.

И мы едем с нею в пустом трамвае. И никогда не узнаю я, что сидела она этой ночью в том же парке, где пыталась поблагодарить меня за спасение Нинка, и ходила по шепелевским пыльным улицам, между деревянными заросшими заборами, бродила, бродила, пока не потянулся народ на смену и не стали прилипать глаза к ее солнце-клешу.

Кто это тебя, спрашивает Лида без особенного любопытства, потому что фингал под глазом в ту пору у молодых людей нашего круга не был ничем из ряда вон выдающимся.

Назад Дальше