Когда я наконец умолк, она спросила: И что же вы намерены делать. Ничего, ответил я. Вернетесь к своим коллекциям знаменитостей. Не знаю, наверно, надо же чем-то занять голову, сказал я, а потом помолчал немного, подумал и ответил: Нет, вряд ли. Почему же. При ближайшем рассмотрении жизнь у них очень однообразная, все одно и то же, появляются, показываются, говорят, улыбаются в объективы и постоянно то прибывают, то уезжают. Как и все мы. Я — нет. И вы, и я, и все на свете показываемся, и тоже говорим, и тоже выходим из дому и возвращаемся домой, и иногда даже улыбаемся, разница лишь в том, что этого никто не замечает. Но нельзя же всем быть знаменитыми. В этом отношении вам повезло, а иначе ваша коллекция заняла бы весь Главный Архив. Да нет, потребовалось бы помещеньице побольше, Архив ведь интересует лишь, когда мы родились, когда умерли, ну и еще кое-что. Состоим ли в браке, развелись ли или овдовели, женились ли вторично, и Архиву совершенно безразлично посреди всего этого, были ли мы счастливы или нет. Счастье и несчастье подобны знаменитостям, появляются и пропадают, гораздо хуже, что Архив знать ничего не желает о том, кто мы такие есть, каждый из нас для него всего лишь картонка с несколькими именами и несколькими датами. Как формуляр моей крестницы. Да, как ваш или как мой. Ну а если вы бы все-таки отыскали ее, что бы стали делать. Не знаю, может, поговорил с ней, а может, и нет, никогда об этом не задумывался. А не думали вы о том, что, оказавшись наконец перед ней, узнали бы ровно столько, сколько в тот день, когда приняли решение разыскать ее, иными словами, ровно ничего, и если бы захотели в самом деле узнать, кто она, вам пришлось бы начать поиски снова, и они были бы намного труднее, если бы она, не в пример вашим знаменитостям, которые так любят красоваться, не захотела показываться. Ну да. Но теперь, когда она умерла, можете предпринять новый розыск, ей это уже все равно. Не понимаю вас. До сих пор, употребив столько усилий, вы выяснили только, что она ходила в школу, причем в ту самую, о которой я вам сказала. У меня есть фотографии. Фотографии — ведь это тоже бумаги. Мы можем разделить их. И думать при этом, что делим ее самое, часть — вам, часть — мне. Но больше ничего и нельзя сделать, сказал я в ту минуту, подумав, что на том и конец, однако она спросила меня: А почему бы вам не поговорить с ее родителями, с бывшим мужем. Зачем. Чтобы побольше узнать о ней, о том, как она жила, чем занималась. Едва ли муж будет словоохотлив, он, вероятно, станет руководствоваться принципом: что было, то сплыло, или, как говорят в народе, протекшие воды мельницу не вертят. А родители, родители-то наверняка будут не прочь поговорить о детях, пусть тех уже нет на свете, я давно заметила, что за родителями такое водится. Если я раньше к ним не пошел, то сейчас и подавно не пойду, раньше я хоть мог сообщить, что направлен к ним Главным Архивом. Отчего умерла моя крестница. Не знаю. Да как же так, причина смерти должна быть указана. Нет, в формуляре ставится только дата, а не причина. Но ведь наверняка имеется свидетельство или, не знаю, врачебное заключение, они же по закону обязаны, не могут же писать, что умерла оттого, что смерть пришла. Среди бумаг, которые я обнаружил в архиве мертвых, свидетельства о смерти не было. Почему. Не знаю, может быть, выронили, когда ставили папку на полку, может, я сам и выронил, но так или иначе — его нет, а искать — дело совершенно гиблое, все равно что иголку в стоге сена, вы не представляете, что там творится. Отчего же, теперь, когда вы рассказали, представляю. Нет, не представляете, это надо увидеть своими глазами. Но если так, вот вам и прекрасный предлог для визита к родителям, скажите им, что, к сожалению, из Архива пропало свидетельство о смерти их дочери и надо восстановить комплектность дела, иначе вас ждет суровое взыскание, постарайтесь принять встревоженный и жалкий вид, спросите, какой врач ее пользовал, где она скончалась и от чего, в больнице или дома, словом, все надо узнать, тем более что у вас еще и мандат, наверно, сохранился. Да, но он поддельный, не забудьте. Обманул меня, обманет и других, если не бывает жизни без обмана, пусть будет обман и в этой смерти. Служили бы вы в Главном Архиве, знали бы, что смерть обмануть нельзя, возразил я, а она решила, наверно, что не стоит мне отвечать, и была совершенно права, потому что произнесенная мною эффектная фраза относилась к тем, что кажутся глубокими, но ничего не имеют внутри. Мы молчали, наверно, минуты две, она глядела на меня с упреком, так, словно бы я торжественно пообещал ей что-то, а потом в последний момент отступился. Я не знал, куда себя девать, и хотел подняться, попрощаться да и уйти, но это было бы и грубо, и глупо, и совсем неделикатно по отношению к пожилой даме, которая вовсе такого обхождения не заслуживала, да и мне подобное не свойственно, более того, противно моей природе и воспитанию, да, я так воспитан, пусть и не всегда помню, что чай надо пить маленькими бесшумными глотками, но это неважно. Еще я думал, что лучше всего было бы принять эту идею, то есть приняться за новые поиски, смысл коих был бы противоположен прежним и движение было бы направлено от смерти к рождению, а не наоборот, когда хозяйка произнесла: Не обижайтесь, это, знаете ли, у меня уже старческое, когда мы доживаем до определенного возраста и понимаем, что время наше истекает, начинаем воображать, будто держим в руке средство от всех зол и бед в мире, и впадаем в отчаяние оттого, что на нас не обращают внимания. Я никогда не думал об этом. Всему своей черед, вы еще слишком молоды. Да какой там молод, мне уже пятьдесят два. Самый расцвет. Вы шутите. Только после семидесяти человек обретает мудрость, но тут уж она ему ни к чему, ни ему, ни еще кому. Поскольку мне было еще довольно далеко до указанного срока и я не знал, возражать или соглашаться, то счел за лучшее промолчать. А потом, чувствуя, что уже можно прощаться, сказал: Ну, не буду вас больше задерживать, спасибо вам за чуткость и терпение, вы уж меня простите за безумную выходку, за этот нелепый поступок, вы ведь сидели себе тихо у себя дома, а я нарушил ваш покой, появился с вымышленными историями, с поддельными документами, и, поверьте, я и сейчас готов сгореть со стыда, вспоминая, о чем только я вас расспрашивал. Да нет, какой там покой, я ведь одна-одинешенька, и, рассказав вам несколько печальных историй о своей жизни, я как бы сняла некий груз с души. Хорошо, если так. Так я думаю и, прежде чем вы уйдете, хочу обратиться к вам с просьбой. Слушаю вас и готов способствовать чем только смогу, вопрос лишь в том, смогу ли и что именно смогу. Лучше, чем вы, никто на свете с этим не справится, и просьбица моя проста и заключается в том, чтобы вы время от времени захаживали ко мне, как вспомните меня и захотите увидеть, захаживали даже не за тем, чтобы поговорить о моей крестнице. Непременно и с большим удовольствием. Вас всегда будет ждать чашечка чаю или кофе. Этого одного уже более чем достаточно, чтобы я пришел, но есть и другие причины. Спасибо, и вот что, не принимайте очень уж всерьез мою идею, в конце концов она столь же безумна, как была ваша. Хорошо, я подумаю. Я, как и в прошлый раз, поцеловал ей руку, но в этот самый миг произошло нечто совершенно неожиданное: дама из квартиры в бельэтаже перехватила мою руку и поднесла ее к губам. Никогда в жизни ни одна женщина так не делала, и я почувствовал удар в душу, толчок в сердце, да и сейчас, на рассвете, по прошествии уже стольких часов, записав в дневник впечатления минувшего дня, смотрю на свою правую руку и вижу, что она отличается от левой, но чем именно — сказать пока не могу, тут различия не внешние, а внутренние. Сеньор Жозе остановился, положил карандаш, аккуратно спрятал в тетрадь ученические формуляры неизвестной женщины, оказавшиеся все же посреди стола, а потом запрятал их поглубже между матрасом и пружинной сеткой кровати. Согрел оставшееся от обеда жаркое и принялся за еду. Тишину с полным основанием можно было назвать мертвой, если бы не чуть слышный рокот редких автомобилей за окном. Отчетливей раздавался другой приглушенный звук, делавшийся то громче, то тише, словно где-то в отдалении работали кузнечные мехи, но к этому сеньор Жозе давно привык, это дышал Главный Архив. Сеньор Жозе пошел спать, но уснуть не мог. Он перебирал в памяти все, что случилось за день, вспоминал, какое досадливое недоумение охватило его при виде того, как в неурочный час входит в здание хранитель, и изобилующую нежданными поворотами беседу с дамой из квартиры в бельэтаже направо, каковую, то есть не даму, разумеется, и не квартиру, а беседу он воспроизвел у себя в дневнике верно по сути, пусть не дословно, что вполне понятно и извинительно, ибо память, будучи штучкой чересчур чувствительной, обижается, когда ее ловят на изменах, а потому всегда старается заполнить бреши и пустоты порождениями собственной реальности, явно недостоверными, но более-менее схожими с теми, о которых остались у нее лишь воспоминания, зыбкие и смутные, как мелькнувшая мимо тень. Сеньору Жозе казалось, что он еще не дошел до логического заключения по поводу всего произошедшего, что решение еще предстоит принять и что последние слова, сказанные даме из квартиры в бельэтаже направо: Я подумаю, были не просто очередным обещанием из разряда тех, которые так часто звучат в разговорах и так редко выполняются. Он уж отчаялся забыться сном, как вдруг, неведомо откуда, незнамо, из каких глубин, возникло перед ним наподобие вдруг ухваченного кончика новой ариадниной нити выстраданное решение, и: В субботу пойду на кладбище, произнес он вслух. В возбуждении он буквально привскочил на кровати, но тотчас спокойный голос здравого смысла посоветовал: Раз уж решил, как поступишь, ляг и усни, перестань ребячиться, иди хоть сейчас, глубокой ночью, если желаешь перепрыгивать через кладбищенскую стену, и все это означало всего лишь, разумеется, фигуру речи. И сеньор Жозе послушно улегся, скользнул меж простынь, укрылся до самого носа, но еще минуту лежал с открытыми глазами и думал: Не смогу уснуть. А в следующую минуту уже спал.
Проснулся он поздно, когда до открытия Архива оставалось всего ничего, и, не успевая даже побриться, торопливо натянул на себя одежду и вынесся из дому опрометью, несообразной ни возрасту его, ни положению. Все чиновники, начиная с восьми младших делопроизводителей и кончая обоими замами, сидели на своих местах, вперив взгляд в стенные часы, и ждали, когда минутная стрелка коснется цифры двенадцать. Сеньор Жозе направился к своему непосредственному начальнику, которому обязан был представить объяснения, и извинился за опоздание: Плохо спал, попытался оправдаться он, хоть и знал по опыту прошлых лет, что причина не будет признана уважительной, и: Идите на свое место, услышал он сухой ответ. Когда же вслед за тем, последний раз вздрогнув, минутная стрелка перевела время ожидания во время рабочее, а сеньора Жозе, споткнувшегося на шнурках, которые он не успел завязать, еще не оказалось за столом, это прискорбное обстоятельство не укрылось от бесстрастного внимания начальства и было отмечено в рабочем дневнике. Прошло не менее часа, прежде чем появился шеф, и хотя по его сосредоточенному и почти хмурому виду, от которого ушли в пятки души сотрудников, можно было подумать, что и он тоже плохо спал сегодня, был однако, как всегда, тщательно выбрит, причесан волосок к волоску и безупречно одет. Он на миг приостановился у стола сеньора Жозе и поглядел на него молча и сурово. Тот, смутясь, машинальным жестом, свойственным мужчинам в растерянности, поднес было руку к лицу, как если бы намеревался проверить, сильно ли отросла щетина, словно таким манером можно скрыть столь очевидную для всех окружающих непростительную расхристанность своего облика, однако движения этого не завершил. Все подумали, что сейчас без промедления последует взыскание. Шеф устремился к своему столу, уселся и подозвал к себе своих замов. Общее мнение склонилось к тому, что дело плохо, ибо если уж хранитель вздумал вызвать обоих сразу, то уж не иначе как затем, чтобы осведомиться об их мнении относительно суровости кары, которую собирался наложить. Лопнуло его терпение, радостно смекнули младшие делопроизводители, в последнее время просто скандализованные фавором, в который совершенно незаслуженно попал сеньор Жозе у хранителя. Тут же, впрочем, выяснилось, как глубоко они заблуждались. Покуда один из замов приказывал всему персоналу, включая младших и старших делопроизводителей, повернуться лицом к шефу, второй обошел перегородку и запер входную дверь, предварительно вывесив снаружи объявление такого содержания: Закрыто по техническим причинам. Что бы все это могло значить, призадумались чиновники, включая обоих замов, знавших столько же, сколько и все остальные, ну или самую малость побольше, ибо шеф сообщил им, что намеревается говорить. И вот он заговорил, и первое слово, произнесенное им, было: Садитесь. Приказ прошел от замов к старшим делопроизводителям, а от тех — к младшим, и возникший было шум, неминуемо порождаемый стульями, которые поворачивались спинками к столам, быстро смолк, и уже через минуту в Главном Архиве установилась полнейшая тишина. Такая, что было бы слышно, как муха пролетит, благо имелись здесь таковые в достаточном количестве, но одни притаились в надежных местах, а другие тяжкой и позорной смертью умирали в паутинных сетях под потолком. Хранитель медленно поднялся и так же медленно обвел глазами своих подчиненных, задерживаясь на лице каждого, словно видел их впервые или силился узнать после долгой разлуки, и, как ни странно, хмурость уже не омрачала его черты, которые были теперь страдальчески искажены неведомой душевной мукой. Потом он заговорил: Господа, в качестве шефа Главного Архива Управления ЗАГС, в качестве последнего по времени хранителя, замыкающего собой череду своих предшественников, начатую тем, кто первым отобрал древнейший из хранящихся в наших архивах документ, и на основании вверенных мне властных полномочий, равно как и следуя примеру моих предшественников, я требую от самого себя и от других неукоснительного следования законам и установлениям, регулирующим нашу работу, не только не пренебрегая традицией, но и всячески оберегая ее и стремясь ежеминутно следовать ее живому духу. Вполне отчетливо сознавая неуклонный ход времени, я признаю необходимость постоянного и непрерывного обновления и, можно сказать, модернизации средств, подходов и процессов, но, подобно моим предшественникам на этом посту, и то, что сохранение духа — духа, который я назвал бы духом преемственности и органически присущего нам творческого поиска, должно превалировать над соображениями любого другого порядка, ибо в противном случае мы будем невольно потворствовать слому и сносу того морального здания, которое в качестве первых и последних хранителей жизни и смерти мы, как и прежде, представляем здесь. Без сомнения, у кого-то вызовет нарекания отсутствие здесь пишущей машинки, не говоря уж о еще более современном оборудовании, кто-то вознегодует, что каталожные шкафы по-прежнему изготовлены из натуральной древесины, а сотрудникам приходится, словно в незапамятные времена, обмакивать перо в чернильницу и пользоваться промокательной бумагой, не будет недостатка в тех, кто сочтет нас безнадежно застрявшими в прошлом, кто потребует от правительства оснастить нашу службу передовыми технологиями, но если законы и установления могут быть изменены в любую минуту, то ничего подобного не должно происходить с традицией, и суть, и буква которой требуют именно неизменности. Никому не под силу перенестись в ту эпоху, когда возникала традиция, рожденная временем и временем же вскормленная и взлелеянная. Никто не вправе сказать, будто сущего не существует, никто не осмелится, уподобясь малому дитяти, захотеть, чтобы бывшее сделалось небывшим. А если и решится кто-либо, то лишь попусту потратит время. Таковы бастионы нашего разума и нашей силы, такова стена, за которой мы оказались способны защищать, вплоть до самого последнего времени, нашу идентичность вкупе с нашей автономией. Так было, так есть. И так будет впредь до тех пор, пока наша пытливая мысль не укажет нам необходимость новых путей.