— Ты ведь слыхал про Ригби? — спрашивает Уилл чуть погодя, и я киваю:
— Да. Жаль его.
— Он был хороший парень, — серьезно говорит Уилл. — Но ты же понимаешь: каждый раз, как они посылают отказника на ничью землю, они прямо-таки молятся, чтобы его убили. Им плевать даже на того беднягу, за которым его отправили.
— Кстати, а кто это был? Я так и не выведал.
— Я тоже не знаю точно. Кажется, Телль? Шилдс? Кто-то из них.
— Еще один из наших, — говорю я, вспоминая парней на койках в олдершотской казарме.
— Да. Нас осталось всего одиннадцать. Девятерых уже нет.
— Девятерых? — Я хмурюсь. — Я насчитал только восемь.
— Про Хенли ты слышал?
— Да, но я его посчитал, — отвечаю я, и у меня обрывается сердце при мысли, что кого-то еще из наших больше нет; я веду точный счет ребятам, с которыми мы были в лагере — кто еще с нами, а кого убили. — Йейтс и Поттер. Телль, Шилдс и Паркс.
— Денчли, — добавляет Уилл.
— Да, Денчли, выходит шесть. Рич и Хенли. Восемь.
— Ты забыл про Вульфа, — тихо произносит он.
— Ах да. — Я слегка краснею. — Верно. Вульф.
— С ним — девять.
— Да-да, — соглашаюсь я. — Извини.
— Словом, по-моему, Ригби все еще там. Может, сегодня, чуть попозже, за ним пошлют команду. Впрочем, скорее всего нет. Напрасная потеря времени, а? Посылать санитара забрать другого санитара. Его почти наверняка убьют, и придется посылать еще одного. Какой-то гнусный заколдованный круг.
— Капрал Моуди сказал, что нам выслали подкрепление, восемьдесят человек, они будут тут через день-два.
— А толку-то, — мрачно цедит Уилл. — Чертов Клейтон. Это я в буквальном смысле, Трис. Чертов сержант Джеймс Чертов Клейтон.
Трис. Один слог нежности — и мир снова встал на место.
— Ну, вряд ли его можно винить. Он ведь только выполняет приказы.
— Ха! — отвечает Уилл. — Ты что, не видишь, как он раз за разом посылает наверх тех, кого не любит? Бедняга Ригби — я даже не знаю, как это он столько продержался. Столько раз был наверху. Клейтон его с самого начала невзлюбил.
— Никто не любит отказников, — через силу произношу я.
— Мы все в глубине души отказники, — отвечает Уилл.
Он протягивает руки к горящей перед ним свече. От нее остался лишь огарок. Уилл проводит через пламя указательным пальцем — сначала быстро, потом медленней.
— Перестань.
— Почему? — спрашивает он, улыбаясь, и все дольше задерживает палец в пламени.
— Ты обожжешься, — говорю я, но он пожимает плечами:
— Какая разница.
— Довольно! — Я хватаю его руку и тяну прочь от свечи; пламя мерцает, отбрасывая тени на наши лица, а я держу его за руку, ощущая загрубелую, мозолистую кожу — у нас у всех такая.
Уилл смотрит вниз, на мою руку, потом поднимает глаза и наши взгляды встречаются. Я замечаю, что у него на лице — чумазом, как у всех — под глазами засохла грязь. Он медленно расплывается в улыбке, на щеках появляются ямочки — их не смогли изгладить ни война, ни окопы — и медленно, очень медленно отнимает руку, а я смотрю, растерянный, смущенный, а главное — возбужденный.
— Ну как твои? — Он кивает на мои руки.
Я вытягиваю ладони перед собой — пальцы неподвижны, словно парализованы. Меня иногда просят показать это, как фокус; мой рекорд — восемь минут без единого движения. Уилл смеется:
— Неподвижные, что твоя скала. Как тебе это удается?
— Стальные нервы, — улыбаюсь я в ответ.
— Тристан, ты веришь в рай? — тихо спрашивает он, и я качаю головой:
— Нет.
— Правда? — удивленно спрашивает он. — Почему?
— Потому что его придумали люди. Меня поражают эти разговоры про рай, ад и жизнь после смерти. Никто ведь не пытается объяснить, откуда мы появляемся на свет, это была бы ересь. Но все почему-то твердо знают, что с ними будет после смерти. Нелепость какая-то.
— Смотри, чтобы мой отец тебя не услышал, — улыбается Уилл.
— Священник, — вспоминаю я.
— Он на самом деле хороший человек. Ты знаешь, я верю в рай. Даже не могу объяснить, почему. Может, мне просто хочется верить. Я не то чтобы религиозен, но нельзя вырасти с таким отцом, как мой, и не заразиться этим, пусть самую малость. Особенно если отец — такой хороший человек.
— Тебе видней, — говорю я.
— Ах да, брентфордский мясник.
— Чизикский.
— Брентфорд — это рядом. И звучит лучше.
Я киваю и тру глаза. Меня одолевает усталость — наверное, пора мне прощаться и идти к себе в одиночный окоп спать.
— В ту ночь, — вдруг вспоминает Уилл, и я не смотрю на него, не поднимаю глаз, а замираю — так же неподвижно, как неподвижны были мои ладони минуту назад. — Ну, тогда.
— В Олдершоте?
— Да. — Он колеблется. — Странно получилось, правда?
Я тяжело дышу через нос и думаю.
— Наверное, мы просто были напуганы. Тем, что нас ждет. Мы ничего такого не планировали.
— Нет. Конечно, нет. Я, ну, я всегда думал, что когда-нибудь женюсь. Детишек заведу и все такое. А тебе этого не хотелось?
— Не то чтобы, — говорю я.
— А мне — да. И я знаю, что мои родители тоже этого хотели бы.
— И это прямо так важно, — ядовито говорю я.
— Для меня — да. Но в ту ночь…
— Ну и что в ту ночь? — Я начинаю выходить из себя.
— Ты когда-нибудь думал об этом раньше? — спрашивает он, глядя мне прямо в глаза. При свете свечи глаза его как озера; мне хочется притянуть его к себе, обнять и сказать, что я только хочу снова быть его другом, больше мне ничего не надо; без всего остального я могу жить, если нужно.
— Думал, — я киваю. — Да, мне кажется… оно просто есть, и все. У меня в голове. Я пытался это задавить…
Я замолкаю, и он смотрит на меня, ожидая продолжения.
— Но все без толку. Оно было во мне еще до того, как я вообще понял, что это такое.
— О таких людях время от времени слышишь, — продолжает он. — Судебные дела и прочее. О них пишут в газетах. Но все это кажется так… так мерзко, правда же? Все эти потайные делишки. Возня в темноте. И вся ее мерзостная суть.
— Но ведь люди не сами для себя такое выбирают. — Я очень тщательно выстраиваю фразы в третьем лице. — У них нет выбора, они вынуждены жить потайной жизнью. Чтобы не попасть в тюрьму.
— Да, — соглашается он. — Я об этом думал. Но все же я всегда думал, что быть женатым — очень приятно, правда же? Найти хорошую девушку из приличной семьи. Такую, которая хочет сама построить хорошую семью.
— Все как у людей, — говорю я.
— Ах, Тристан, — вздыхает он и пододвигается ближе. В третий раз он ко мне так обращается за все время нашего знакомства, и, прежде чем я успеваю ответить, он закрывает мне рот своим ртом, его губы настойчивы, и я чуть не валюсь назад от удивления, но сохраняю равновесие и подчиняюсь его напору, спрашивая себя, когда же мне будет позволено просто расслабиться и насладиться объятием.
— Погоди. — Он качает головой и отстраняется, и я пугаюсь, что он передумал, но у него на лице — желание и настойчивость. — Не здесь. Кто-нибудь может войти. Идем.
Он выходит из палатки, я встаю и иду следом — почти бегу, боясь потерять его в ночной темноте, вдали от окопов; мы идем так быстро и уже ушли так далеко, что я беспокоюсь, не сочтут ли это дезертирством; в то же время мне любопытно, как это он так легко нашел укромное местечко. Может, он бывал здесь раньше? С кем-нибудь другим? С Милтоном, или со Спарксом, или с кем-нибудь из новеньких ребят? Наконец он, кажется, решает, что здесь безопасно, и смотрит на меня, и мы ложимся, но как бы я ни жаждал того, что сейчас случится, как бы я ни хотел его, я не могу забыть ту ночь в Олдершоте и его взгляд потом. И то, как он почти не разговаривал со мной с тех пор.
— За этот-то раз ты не будешь на меня злиться? — спрашиваю я, на миг отодвигаясь, и он ошарашенно смотрит на меня и быстро мотает головой.
— Нет, нет, — бормочет он и трогает мое тело, трогает меня всюду, и я велю заткнуться противному голосочку, который шепчет, что за несколько приятных минут мне придется расплачиваться долгим отчуждением Уилла; потому что это совершенно неважно. Главное — эти несколько минут я могу верить, что мы больше не воюем.
* * *
Я ползу вперед, кое-как приподнимаюсь, пригибаясь к земле и скрючившись, запинаюсь о чье-то тело — смутно знакомое, кто-то из новеньких — и шумно падаю в грязь. Упираюсь ногами в землю, встаю, сплевываю грязь и песок, тащусь дальше. Вытирать лицо нет смысла — я уже много месяцев не был чистым.
Выталкивать себя на ничью землю с каждым разом все страшней и страшней. Это как русская рулетка: с каждым нажатием на спусковой крючок все меньше шансов пережить следующую попытку.
Дальше по линии кто-то, Уэллс или Моуди, выкрикивает команды, но слов не разобрать за воем ветра и порывами дождя; приходится полагаться на инстинкт. Наступать в таких условиях — безумие, но приказ генерального штаба пересмотру не подлежит. Ансуорт, вечный нытик, начал говорить, что это неразумно, и я думал, что Клейтон сейчас его ударит, но Ансуорт быстро извинился и полез наверх — видно, боится сержанта больше, чем вражеских пуль. Клейтон, кажется, окончательно съехал с катушек, потерял даже те остатки здравого смысла, которые были у него на момент визита генерала. Он почти не спит и выглядит как ходячая смерть. Орет он так, что его слышно в любой точке окопов. Я не могу понять, почему Уэллс или Моуди до сих пор ничего не предприняли. Сержанта надо отстранить от командования, пока он не выкинул что-нибудь и не погубил нас всех.