— Спасибо. — Я подождал десять гудков. — По-моему, его нет дома.
— Сэмми! — Голос Макгрета звучал уже на лестнице. Похоже, он собрался помирать.
— Иду! — И мне: — Если вы пару минут подождете, я вас подброшу до станции метро.
Отлично, сказал я и сел ждать за обеденный стол.
Саманта вышла в кухню. Я слышал, как она что-то выливает в раковину. Вскоре она вернулась с полотенцем и стаканом воды, поставила его на стол передо мной и двинулась вверх по лестнице.
Я заглянул в кухню. Похоже, Саманта не особенно готовкой увлекалась. Из дуршлага, полного спагетти, в раковину стекала вода. Рядом стояла открытая банка с соусом «маринара». Мне стало грустно. Неужели она будет это есть на ужин? Или он? Или они оба? Я поставил на огонь сковородку и вывалил туда соус.
Наверху Саманта спорила с отцом. Слов не разобрать, но она явно о чем-то его просила. И безуспешно. Просто удивительно, сколько всего можно сказать о песне, даже если не понимаешь текста. В голосе Саманты звучало такое отчаяние, что я совсем расстроился. А меня расстроить трудно, особенно если дело касается отцов.
Я слушал Саманту и думал, что давно плюнул бы на ее месте. Вспомнил собственного отца, как он передает мне свои царственные повеления через Тони Векслера. «Твой папа хочет. Твой папа предпочел бы. Твой папа говорит». Жизнь моя превратилась бы в сплошной кошмар, если бы члены нашей семьи общались напрямую.
Наверху Саманта произнесла:
— Черт, папа!
Соус начал закипать. Я помешал его и убавил огонь. Саманта спустилась через полчаса.
— Простите, — сказала она, — папа не в настроении. — Она заметила сковороду. — Да что вы, я бы сама приготовила!
— Все-таки теплым он вкуснее.
— Он говорит, что не хочет есть. — Она потерла лоб. — Упрямый до ужаса.
Я кивнул.
Она еще немного постояла, оттирая со лба бровь скрюченными пальцами. Губы у нее были очень красивые, полные, а на щеках веснушки, правда слегка побледневшие, наверное, долго в офисе сидит. Кто она? Может, у нее своя транспортная фирма? Или она занимается книгоиздательством? Или работает ассистентом в банке? Нет, я ее явно недооценивал. Наверняка она выбрала профессию, достойную трудной и почетной работы отца. Пусть она будет социальным работником.
Саманта успокаивалась, и стало заметно, как она похожа на отца. То, что я принимал за энергичность характера, сейчас казалось мне стоицизмом. Макгрет наверху закашлялся, Саманта даже ухом не повела, лишь тверже сжала губы и сощурилась. Не самая шикарная женщина, и лоска в ней никакого, и все же, как ни странно, в тот момент она меня очаровала. Наплевать ей было на то, что я думаю о ее трудностях. Она была «соседской девчонкой», а я таких встречал не часто.
— Пойдемте, я вас отвезу, — сказала она.
Мы дошли до стоянки. На лобовом стекле ее «тойоты» красовался полицейский значок.
— Вы, значит, в полиции работаете?
— Нет, я прокурор.
По дороге мы немного поговорили. Она громко смеялась и фыркала, когда я рассказал ей о телефонном звонке отца.
— Мама дорогая. — Она покачала головой, утирая слезы. — Опять он за свое. Удачи вам.
— Почему это?
— Он сказал мне, что вы ему помогаете.
— Так и сказал?
— По-моему, вы не совсем согласны.
— Я бы и рад ему помочь, но не могу. Я ему битый час это сегодня объяснял.
— А он считает, что вы очень даже помогли.
— Ну и слава богу.
— Иногда, — она улыбнулась, — у него бывают навязчивые идеи.
Мы доехали до метро. Я поблагодарил Саманту.
— Это вам спасибо, что приехали к нему.
— Не за что. По-моему, пользы от меня было мало.
— Он хоть чем-то занялся. Вы и представить себе не можете, как это важно.
До дома я добирался полтора часа, так что времени обдумать наш разговор с Макгретом и все последствия этого разговора у меня было предостаточно. На следующий день я поделился своими соображениями с Мэрилин за ужином в «Табле».
Поначалу она хихикала:
— Ты? На метро?
— Я тебе не о том говорю.
— Бедняжка. — Мэрилин погладила меня по щеке. — Как же ты выжил? Может, мне тебя полечить?
— Я не первый раз в метро.
— Какое безрассудство. А табличку «Пни меня» ты еще на грудь не повесил?
— Ты меня вообще слушала?
— А как же.
— И?
— Что тут удивительного? Между прочим, солнышко, я тебя предупреждала. На открытии, помнишь? Так и сказала, твой художник — бяка. Очень уж он живо изображает мучения.
— То, что он нарисовал жертв, ни о чем не говорит. Может, он их фотографии из газеты скопировал.
— А их фотографии печатали в газетах?
— Не знаю, — признался я. — Да это и неважно. Панно-то огромное. Там столько всего, столько всяких кошмаров и ужасов, и многие детали вполне опознаваемы. Мы же не утверждаем, что он построил стадион «Янки». А на картинках этот стадион есть.
— Правда?
— Или очень на него похожий.
— Ага, такая, значит, у тебя линия защиты.
— При чем тут защита?
— Знаешь, мне ужасно нравится, что ты расследуешь загадочное убийство. Маловато в нашей жизни загадочных убийств.
— Ничего я не расследую.
— Вот я, например, могу целый список составить из людей, которых я бы с удовольствием убила.
— Не сомневаюсь.
— Или уже убила. — Она отпила разом полбокала вина. — Не сама, конечно. Мне как-то положение не позволяет, все-таки я богатенькая девочка. Правда же?
Я молча размачивал кусок хлеба в оливковом масле, пока он не распался на крошки.
— Кончай париться, а? — сказала Мэрилин.
— Думаешь, он и правда их убил?
— Какая разница?
— Мне это важно.
— С чего бы вдруг?
— Ну поставь себя на мое место.
— Ладно. — Она встала, согнала меня с моего стула и приложила палец ко лбу. — Так-так-так… Нет, все равно наплевать.
— Я представляю интересы убийцы.
— А ты знал, что он убийца, когда начинал им заниматься?
— Нет, но…
— А отказался бы от выставки, если б знал?
Ответа у меня не было. Если Виктор Крейк убийца, не он первый, не он последний. Художники вообще ребята неприятные. Величайший художник ар брют, Адольф Вёльфи, провел почти всю жизнь в психиатрической лечебнице, потому что любил приставать к маленьким девочкам (одной было всего три годика). Если рассматривать художников остальных направлений как единое сообщество, то и они все выглядят не лучше. На идеальных граждан ни один не тянет. Чего они только не вытворяют с собой и окружающими! Напиваются вусмерть и иногда и правда помирают, режут себя ножами, уничтожают свои работы, разрушают семьи. А Караваджо
вообще человека убил.
И чего тут удивляться, что Крейк, про которого я и так знал, что он совершенно асоциален, оказался с гнильцой? Разве не в этом вся прелесть его творчества? Нас привлекает в художниках именно их отличие от обычных людей, их отказ подчиняться общим правилам. Они показывают обществу средний палец и смеются ему в лицо. Именно их безнравственность позволяет им создавать произведения искусства, отделяет их произведения от занудных поделок высоколобых теоретиков. Известно, что Гоген назвал цивилизованность болезнью. Он же сказал, что в искусстве бывают только плагиат или революция. Никому не хочется остаться в веках плагиатором. Голодающие художники утешают себя тем, что наступит день, когда их чудовищное поведение будет оценено по достоинству, когда про них скажут: «Они обогнали свой век».
И самое главное — я разделил для себя Виктора Крейка-художника и Виктора Крейка-человека. И потому мне было все равно, сколько человек он убил. Я присвоил себе его картины и сделал его творчество своим. Я превратил его работу в нечто большее, более значимое, более ценное, чем это было задумано автором. Точно так же, как Уорхол вознес банку с супом до высот иконы. Физический акт создания Крейком этих картин представлялся мне просто недоразумением. Я отвечал за его грехи в такой же степени, в какой Энди отвечал за грехи корпорации «Кэмпбелл». Удивительно, как это я вообще задумался об этической стороне вопроса. Сам себе я показался тяжелодумом и ретроградом. Жан Дюбюффе, наверное, в гробу переворачивается от отвращения. И кроет меня по-французски за то, что я так обуржуазился.