Марко круто развернулся и исчез. Даже непонятно, куда и как он вышел. Зато с ужасающей отчётливостью стало Иннокентьеву понятно, что за шум кипит и нарастает в коридорах Президиума академии наук.
***
Зеркало не врёт. И старые фото не врут. Последние двадцать лет не изменили Изабель — ни лицо, ни фигура ну никак не могут выдать её возраста, поэтому не стоит его и скрывать! Сейчас, когда ей под восемьдесят, чужая зависть уже не забавляет и не развлекает, хотя по-прежнему приятен пряный вкус превосходства над всеми: над людьми, временем, над слепыми волнами случая, которые возносят одних и топят других без всякой связи с их заслугами. Изабель отворачивается от зеркала, поправляет тяжёлое кольцо на безымянном пальце: вольфрамовый лабораторный сплав и кусок алмазного стекла от разбитой витрины — символ венчания с наукой. Об этом можно упомянуть в интервью. И о том, что она не верит в случай, — тоже, обязательно. Всё, что она имеет, сделано её руками — и лицо, и репутация, и научные труды, и этот институт, который после её смерти (впрочем, не будем её торопить!), вероятно, назовут её именем...
Дверь вздыхает пневматикой и мягко откатывается в сторону.
— Войдите, — соглашается Изабель, снова привычным жестом поправляет кольцо и поворачивается к двери в крутящемся кресле. Честно говоря, журналиста она ожидала другого — подтянутого, внимательного, заранее очарованного встречей с живой звездой научного мира. А этот... громадный, еле проходит в дверь, небритый, давно не стриженый, как Робинзон, и не стыдно ему таким в кадр показываться? И зачем он, чёрт возьми, обрядился в старомодный лабораторный халат?!
— Бель, — от низкого трубного голоса гостя вздрагивают стёкла стеллажей. — Хотел сказать «здравствуй», да от души не получается — здравствовать я тебе, милая, не желаю, а врать так и не обучился.
Если бы перед Изабель сейчас было зеркало, она увидела бы там редкое зрелище: то, чего не смогли сделать с ней годы и работа, сделали одни только звуки этого голоса. Белое напудренное лицо Изабель теперь выдаёт все её семьдесят восемь лет. А его время словно бы не коснулось — а может, наоборот, дало частичку своей неизменности, оттого и вернуло его сюда таким, как полвека назад, да что там — больше!
— Журналиста твоего я задержал немного, — гость без приглашения садится в могучее кресло из массива гевеи, и оно жалобно скрипит под этой жуткой массой. — Ему там есть что вкусно пожевать. А я вот к тебе заглянул на минутку — посмотреть, как делишки.
Изабель его даже почти не слышит. Огромные могучие руки, лежащие на подлокотниках, она помнит очень хорошо. Не хочет, но помнит. Помнит, как одна из этих ладоней ложилась ей на спину, а другая зарывалась в волосы, как этот невероятный, совершенно невозможный мужчина ласково и неодолимо вдавливал всей массой её хрупкое тело в пружины дивана, как каждое прикосновение разрывало и обжигало изнутри... По старой памяти кружится голова, мудрая голова старой женщины, которая обвенчалась с наукой, потому что знала: никогда больше её не сожмут эти руки и эти вечно горячие губы не коснутся закрытых век!
Изабель хочет вскочить, закричать, позвать на помощь — это ей просто плохо, это приступ давления, вот и видится невесть что... Тело не слушается, оно хочет снова ощутить себя молодым, по-настоящему молодым, чтобы хоть на минутку опять оказаться в этих руках. Тело не хочет знать, что это морок, галлюцинация, — оно помнит, оно очень хорошо помнит. И оно помнит, что мудрая голова всегда советовала это забыть. Слишком многое их разделило, он невозможен, нереален, он всегда был нереален, как и его чокнутый научрук, нет, нет, этого нет и не может быть!
— Я узнал твою тайну, Бель, — гость встаёт, подходит к сидящей женщине и нависает над ней всем своим невероятным ростом. — Я давно подозревал, как всё было, но наверняка узнал только сейчас.
Изабель откидывает голову на спинку кресла, чтобы заглянуть в его глаза. Смотреть ему в глаза для неё всегда было трудно, и не из-за роста — даже если он молчал и ни словом не упрекал её, глаза не умели врать, и когда в них появлялся ледок, как на осенней реке, это значило, что прощения быть не может. Один раз она видела этот ледок, и сейчас будет, обязательно будет второй.
— Ваня, пожалуйста, — против воли шевелятся губы женщины, тоже не подвластные больше мудрой голове. — Ванюша, не надо... Ты же не можешь...
— Я теперь всё могу, Бель, и слово «не могу» советую забыть навсегда. Сейчас я точно могу достать из тебя то, что ещё осталось от тебя прежней. Достану и покажу тебе, авось удивишься. Память-то не подводит пока?
— Зачем... зачем ты так, Ваня? Зачем ты так со мной? — выговаривают губы, а сердце уже знает то, что знало всегда: ледок осуждения не растает, приговор обжалованию не подлежит.
— А ты сама себе ответь, — гремит гость из прошлого, и словно по его приказу Изабель слышит себя — очень молодую, ещё не красивую и не знаменитую, ещё не одинокую, ещё не видавшую ледяного осуждения в глазах любимого человека. «У нас же есть экспериментальная база! — горячилась та, прежняя Изабель. — Первые два цикла можно перепроверить там! Я в основном проекте возьму отпуск и сама повторю всю программу, матаппарат мне Ваня напишет, пройдём по всем моделям. — Юный голос изменяется, в нём звучит что-то очень теперь далёкое, неповторимое. — Вместе с Ваней мы всё можем, правда? Ванечка, правда, родной?»
Губы снова не подчиняются мудрой старой голове, они ищут оправданий.
— Я же не хотела... я только хотела, чтобы ты остался со мной... в нашем секторе... Он бы ничего не смог тебе дать, твой научный, он был сумасшедший, а ты был такой хороший, такой умный, такой талантливый! Самый лучший в мире математик, правда, Ванечка! Зачем, зачем тебе было гробить время на эту работу, это же всё в песок, а вместе мы могли бы...
— Я раскрыл твою тайну, — повторяет суровый низкий голос. — Я нашёл настоящие результаты проверок — те, которые ты скрыла и от меня, и от него. Ты тоже талантлива, ты всё понимала — как перестроить кривые, как подтасовать показания датчиков, как подменить пластины с отпечатками частиц. Ты использовала свой талант, чтобы избавиться от всех нас. Думаю, ты и дальше справишься.
Огромная фигура исчезает из виду резко, внезапно, как будто её стёрли из пространства. Дверь снова отходит в сторону, и съёмочная группа со своими видеокамерами и пушистыми микрофонами видит в кресле директора насмерть перепуганную женщину — она отчётливо понимает, о чём её сейчас спросят.
***
Юбилей — странная дата. С одной стороны, приятно вспомнить, сколько сделано за прошедшие годы, чего ты достиг, чего добился, а с другой — звенит некий звоночек: работы всё больше, а времени-то тебе, человече, остаётся всё меньше, и чем-то придётся пожертвовать, очень многое надо отдать, оставить следующим поколениям — ученикам, наследникам. Всего сам не переделаешь, да, кажется, и к желаемой цели не приблизился ни на шаг...
Странно сидеть в празднично украшенном зале под собственным молодым портретом, слушать, не вслушиваясь, поздравительные речи и вспоминать, как давно ты знаешь тех, кто их произносит. Вот этого ты приметил ещё студентом, с боем увёл с соседней кафедры и вырастил с нуля, теперь в совете по науке заседает, фигура. Вот этот — политический эмигрант из конкурирующего института, чуть не ставший узником совести, — зарубили ему тему, не дали набрать стажёров, хоть в художники подавайся... А здесь, гляди, вырос в научную величину, сам уже руководитель направления, а кому обязан — не забывает! Вот эта пришла совсем девочкой, полно мусору было в голове, чуть не спровадил под благовидным предлогом, а оказалось — дельная девочка-то, работящая, всё на лету хватает, годами в отпуске не бывала, детей вырастила в промежутках между опытами — и награду свою государственную получила за дело, заслуженно.
Все они — питомцы, все — птенцы, почти родные дети, выросли под крылом научной школы, а теперь отдают долг наставнику. Всё в мире по справедливости, что бы злые языки ни болтали...
Старые глаза академика Канамуры скользили по залу, кого-то узнавали, кого-то — нет, но чужих здесь быть не может, здесь все свои, родные, одно общее дело делаем, научная школа — это вроде рыцарского ордена, вместе воюем за будущее... Интересно, что за негр там в дальнем ряду сидит — как похож на Мэта из этой странной допотопной команды полевиков, сил нет, даже причёска такая же — под растамана. Может, родственник? В перерыве надо подойти, познакомиться...
В перерыве академика окружила такая плотная толпа, что сразу закружилась голова — каждый требовал к себе внимания, каждый что-то говорил, и надо было всем ответить, причём именно то, чего они ждут, дай им волю — на части растащат! Кое-как отговорившись усталостью, Канамура вышел наконец на просторный балкон и, изменив обычным своим привычкам, закурил. Мысли сразу потекли привычным ровным строем, зелень университетского парка успокаивала взгляд, и академик забыл о времени.
Ну вот, кто-то всё-таки припёрся нарушить уединение старика! Стоит за спиной, и не говорит ни слова, и не уходит. Канамура раздражённо затушил сигарету, обернулся. Замер с окурком в руке, раскрыв рот для резкой отповеди, но так ничего и не произнёс. Слепо нащупал за спиной перила балкона и ухватился за них, как за спасательный круг.
— Ну как, Юдзё, руководишь? — с усмешкой спросил высокий негр с копной дредов на голове. Ах, как бесили молодого строгого Юдзё эти косички, эти рваные кроссовки, эти кулоны с листиками конопли, эта манера плеваться жвачкой... Ему самому никогда не приходила в голову мысль явиться в лабораторию не в костюме и без галстука, а этот монстр как будто на самом деле вернулся с того света точно таким, как был, и не узнать его невозможно.
— Что ж, — вздохнул Канамура, — сегодня подходящий день для видений из прошлого. Что тебе надо, видение? Пришёл позавидовать?
— Крепкие у тебя нервы, Юдзё, и голова, видно, ясная, раз не забыл меня, — усмешка на чёрном лице ещё шире, на все сорок восемь зубов, только глаза не весёлые, неприятные какие-то глаза.
— Не жалуюсь, — академик снова закурил, чтобы хоть чем-то занять руки. Нервы нервами, но вести высокоумные беседы с мертвецами — немного слишком... — А ты какими судьбами?
— Значит, ты не сомневаешься, что это я? Приятно!
— Нет, я привык верить своим глазам. Я бы с радостью заорал «Как?! Это невозможно!», но ты ведь не за тем пришёл, чтобы отвечать на вопросы?
— Не за тем, — легко согласился Мэт, уселся на перила балкона лицом к парку — двадцать метров пустоты под ногами. — Я как напоминалочка в телефоне: ты кое-что проспал, Юдзё, и проспал крепко. Научную школу свою вырастил, докторов зубастеньких воспитал, прямо инвазия верных канамуровцев в современную биофизику... Только помнишь — был у нас такой разговорчик о перспективах?
— Не припомню, честно говоря, — Канамура начал раздражаться. Нервы у академика были тренированные, но типичные для Мэта заходы издалека бесили с юности. — Какие тебе перспективы потребовались?
— Да не мне же, — Мэт развернулся к собеседнику, опасно перевесившись с перил. — Ты же вещал про перспективы! Вам, мол, нужен простор, кадры нужны, мощности, и тогда за каких-нибудь N лет вы обеспечите прорыв, а то и не один! Было? — белые зубы сверкнули у самого лица Канамуры.
— Было, — уже спокойно кивнул академик и выпустил в лицо собеседнику клуб дыма. — И сбылось.
— Что сбылось-то? Где универсальная среда для выращивания программируемых тканей? Дай мне её в руках подержать, академик! Да хоть сами эти программируемые ткани дай, полюбуюсь. Где твои проекты? — Мэт спрыгнул с перил и встал над невысоким Канамурой во весь свой рост. — Так проектами и остались?
— Зато мы развиваемся, — голос у академика всё же дрогнул: знает пришелец с того света, куда бить! Да, многое получили — но обещали-то куда больше! По сути, взяли у общества кредит на чудо — а чуда не сотворили. Даже всей школой. Хотя если эта галлюцинация — порождение его собственного рассудка, то для неё естественно всё это знать...
— Развиваетесь, да! — отчего-то развеселился Мэт, спрыгнул с перил, хлопнул в ладоши, сплясал что-то на месте. — Развились, как бактерия на бульоне, — ложноножек себе поотращивали, и бульона требуется всё больше, только подавай. Вон ты их сколько наплодил, светил науки, и все развиваются, сразу видно.
— Ну а ты чем похвастаешься? — съязвил Канамура. — Ты-то вообще плод моей больной фантазии.
— Ох, Юдзё, — Мэт стал серьёзен и даже грустен, — если бы у тебя была фантазия! Если бы была у тебя, друг мой при галстуке, фантазия, был бы ты сейчас с нами, среди нас, и ничего бы тебе объяснять не пришлось. И дармоедов этих ты бы не развёл на племя. Эх, вот было бы хорошо!.. Но нет, унылый ты ум, Юдзё, унылый. А это преступно — быть унылым умом! Я ведь перед тобой — неужели не понимаешь? Хвастаться этим не буду — мерзко мне перед тобой хвастаться, но я здесь. Вот он я, тут стою, я настоящий, а ты всё на галлюцинации грешишь.
Академик сел на пол, рассеянно расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке, снова застегнул, машинально поправил галстук, а взгляда не отрывал от приплясывающего Мэта.
— У вас получилось. Вы сделали...
— Мы сделали, да, — Мэт закрутился на пятке, — сделали и испробовали. Одна беда — он не видит пока, ну да это поправимо.
— Так ты за этим пришёл? — если бы на голову Канамуре свалилось всё здание, он бы, пожалуй, легче пережил этот удар.
— Нет, друг ты мой, не за этим, — Мэт отбросил вдруг своё шутовство и внезапно стал страшен. — Пришёл я напомнить, что за тобой должок. Послушай-ка вот!
«Научная школа рождается как ответ на вызов, — сказал молодой, но уже тогда ужасно серьёзный и академичный Канамура. — Научной школе нужна внятная перспектива конкретных результатов, чтобы новые поколения продолжали работу предыдущих. Нужна масштабная проблема, на решение которой уйдут, возможно, десятки лет. — Голос у молодого Канамуры стал вдохновенным, наполнился высоким пафосом. — Так что́ для нас более убедительная перспектива — управляемые, программируемые биоткани или какие-то эфемерные проекты сохранения непосредственной информации о живом? Дайте нам ресурсы — и мы за двадцать лет переведём медицину на совершенно новый уровень. А что обещает нам уважаемый предыдущий докладчик? Сказочную победу над смертью? Давайте смотреть в глаза реальности, коллеги!»
— Посмотри в глаза реальности, Юдзё, — сказал Мэт, снова склоняясь к самому лицу Канамуры, — посмотри и признай, что свой долг ты не выплатил. Ты победил тогда, получил всё, а его забыли. Но должок остался. Нет у тебя никакого нового уровня, а есть орава учеников, которые растащили твою перспективу на мелкие частные проблемы, наклепали диссертаций и думать забыли о твоей великой миссии. И в жертву этому ты принёс — не нас, упаси бог, даже не его! — а перспективу совершенно новой жизни для всех. Для всех людей.
Ласковый закатный свет понемногу втёк на балкон, коснулся лица Мэта и сделал его бронзовым.
— Плати свой долг, академик Канамура, плати сполна. А мне пора — он нас ждёт.
Когда Канамура остался на балконе один, вернулась ясность мысли, а вместе с ней и воспоминания о каждом ученике. Один за другим, как на киноплёнке, они проплывали перед глазами. Не лица, нет! Он хотел видеть лицо — а видел уютную должность и солидный оклад. Хотел увидеть другое, такое знакомое, — а увидел тускло блестящую медаль. Монографии, премии, важные посты, и за всё это — спасибо любимому учителю! А что великая задача не выполнена — это их не пугает, ничего, это будущие поколения исправят.
И вызолоченный солнцем асфальт внизу, в двадцати метрах под балконом, показался вдруг самой настоящей, убедительной перспективой.
***
— Это ведь большая награда, правда? — Жена обнимает Саймона и заглядывает в глаза. Как будто немножко играет, как будто не знает, что значит для мужа жёлтенькая карточка в конверте.