И вот, пробегая глазами по строчкам писем, я вдруг почувствовал в них некую скрытую тревогу, недосказанность, может быть, даже просьбу о помощи, которую Аленушка так и не выразила словами и которую я прежде никак не замечал в написанных аккуратным гимназическим почерком фразах. И ведь ничего открыто тревожного не было – о муже писала, о том, что он много работает, и на станции, и в училище, и немало устает (при том сказано было вскользь, что на работе его как-то не вполне ценят); о том, что цены на жилье поползли вверх и потому пришлось им с прежней квартиры съехать и снять квартиру другую, поскромнее; о том, что, при всех условиях, Евгений Александрович человек вполне состоятельный, и она трудится не с тем, чтобы поддержать благополучие семьи, а с тою лишь целию, чтобы чувствовать себя нужной обществу; о том, что собирается переменить место службы на другое, где сможет приносить больше пользы, и ждет лишь благоприятных обстоятельств…
В свое время, получив это письмо (а отправлено оно было на Радоницу), я, признаться, не придал содержавшимся в нем новостям особого значения. Ну поменяли жилье, и ладно, тем более что дом вполне приличный, почитай в самом центре города; против желания Аленушки трудиться, чтобы «чувствовать себя нужной обществу», я тоже теперь ничего не имел, хотя ранее, попервоначалу, очень этому строптивился. Сейчас же мне вдруг почудился в ее строках какой-то икс, нечто невыраженное и не очень благоприятное. В самом деле, именно материальные, бытовые трудности нередко становятся причиною житейских драм и даже трагедий. И потом, ни слова не написала моя Аленушка о том, где в конкрете собиралась она трудиться, чтобы «приносить больше пользы», и какого рода «благоприятных обстоятельств» она ожидала. Сердце подсказывало мне, что как раз эти строки определенным образом связаны с происшествием, сорвавшим меня с насиженного места и приведшим сюда, на пароход.
Подозвав официанта, я спросил еще бургундского. Морской волк принес новый бокал на серебряном подносе, покосился на разложенные бумаги, но не сказал ничего и удалился; я же продолжил чтение писем и размышление над ними. Обратил я внимание на то, что от письма к письму упоминания о господине Пересветове становились все суше, чем дальше, тем больше лишаясь тепла, с которым поначалу дочь моя писала о своем муже. Мало того, в апрельском письме, говоря об испортившихся отношениях Евгения Александровича с сослуживцами, написала она буквально следующее: «Ни на Масленицу, ни на Светлое Христово Воскресение никого мы не навещали, и к нам никаких гостей не было. Складывается так, что мы живем у себя за углом. У Евгения Александровича установились в училище напряженные отношения с прочими преподавателями; что же до сослуживцев его по железной дороге, то мы и ранее ни с кем из них не были особенно близки…»
«Живем у себя за углом…» Иными словами, Аленушка с мужем никуда не показываются. О своих друзьях моя доченька не упомянула в этом письме ни единым словом, однако же понятно было, что и из них никто в праздники в доме не появился. Дальше были такие строки: «Муж мой, видимо, от чрезмерной усталости по службе и из сложностей личного характера последнее время страдает нервическими припадками; впрочем, они проявляются большей частью в перемене настроений, и я переношу эту докуку стоически и безбоязненно…»
Воля ваша, а только так уж ни в каком случае не пишут о любимом супруге, пусть даже и доставляющем неудобства. Я перечитал письмо, подивившись тому, что ранее не обратил внимание на эти фразы и отдельные слова. «Стоически и безбоязненно…» Безбоязненно… Тихо произнеся вслух последнее слово, я вновь погрузился в тревожно-мнительное состояние, от которого, казалось, уже немного избавился. Действительно, ежели там случилось нечто драматическое (я даже про себя не хотел повторять страшные слова из полицейской депеши), то, похоже, оно вполне могло быть связано и с тем, что моя дочь назвала «докукой», и с изменившимся отношением Аленушки к своему избраннику.
Мне показалось, что в углу моем, вместе с полумраком, сгустилась духота, усиливавшаяся влажным дыханием вечерней реки. Я собрал письма, вновь спрятал их в портмоне, а портмоне – во внутренний карман дорожного сюртука, ослабил немного ворот. Меж тем народу становилось все больше; пассажиры первого и второго классов, наскучив пребыванием на открытой палубе и созерцанием однообразного ночного пейзажа, заполнили буфет, прибавив ощущения невосполнимости воздуха. Следующая остановка должна была быть в Сенгилее, в половине первого ночи.
Голоса соседей были чрезмерно громки и назойливы. Я с сожалением отодвинул от себя недоеденные анчоусы и отставил наполовину опорожненный бокал. Как раз в этот момент ко мне подошел официант и спросил, почтительно склонившись, не буду ли я возражать против того, чтобы некий господин сел за мой столик. Свободных мест уже не осталось, и я, хотя не был расположен к нарушению одиночества, ответил согласием. Официант отошел и тотчас вернулся в сопровождении господина зрелого возраста, одетого строго, но недешево.
С первой же секунды он показался мне удивительно знакомым. Довольно высокого роста, плотного сложения, лысоват, мясистые щеки, старомодные седоватые бакенбарды. Определенно я его где-то видел.
Сев напротив, господин представился:
– Коллежский асессор Ивлев Сергей Владимирович. – И тут же добавил: – Прошу извинить за вторжение, вызванное не столько нехваткой мест, сколько тем особенным обстоятельством, что ваше лицо мне кажется знакомым. Вот только никак не могу вспомнить, где мы встречались и когда, хотя профессиональная память подводит меня редко.
– Как, и вы тоже? – воскликнул я. – Ваше лицо и у меня вызывает воспоминания, которые никак не поднимутся к поверхности дум. Ох, простите великодушно. Ильин Николай Афанасьевич, – представился в свою очередь я. – Отставной подпоручик артиллерии.
Тут я заметил на левом виске Сергея Владимировича бесцветную прядку волос и с легким ужасом, переходящим в восторг, осознал, что вижу перед собой… себя! Ну почти себя. Вплоть до той самой седой прядки.
Очевидно, Ивлев определил то же самое, потому что на лице его отразилось неподдельное удивление, а затем… мы расхохотались.
– Да-а, – сказал Сергей Владимирович, отсмеявшись. – Не часто видишь перед собой самого себя, причем не в зеркале. Потому и осознание приходит не сразу – все кажется, что подводит память.
Ивлев подозвал официанта, шепнул ему что-то, и тот вскоре принес шампанское в серебряном ведерке, графин водки и разнообразные закуски. Видя мое удивление, Сергей Владимирович пояснил:
– Я, видите ли, нынче не обедал вовсе. Дела, дела… Я ведь только что сел, в Симбирске. Едва к отплытию успел. Уж не обессудьте. Ну, а кроме того, – тут он очень симпатично улыбнулся, – я как-то не привык пить-есть в одиночку. Не угодно ли будет присоединиться? Почту за честь.
Я начал было отказываться, но официант уже поставил передо мной второй прибор, ловко откупорил шампанское и наполнил бокалы. Мне ничего не оставалось, как выпить с господином Ивлевым за знакомство, поразительное наше сходство и приятное путешествие, хотя для меня последнее, если иметь в виду мои обстоятельства, никак не могло сопрягаться с положительным эпитетом.
Ужин наш протекал с той неторопливостью, с какой обычно трапезничают не столько для насыщения, сколько для времяпровождения. Еще когда Сергей Владимирович только садился за стол, я обратил внимание, что он держал в руках довольно толстую книгу, которую отложил на полку, идущую вдоль стены буфета. Сейчас книга вновь привлекла мое внимание, и я простодушно спросил:
– Что изволите читать, Сергей Владимирович?
– О, это весьма поучительная книга, – ответствовал Ивлев, – к тому же необходимая мне в смысле профессионального интереса.
Сергей Владимирович передал мне томик. Я с любопытством обнаружил, что то был не какойнибудь там роман, а солидный труд некоего Петра Шеймина под названием «Полицейская борьба с нарушителями общественной безопасности по германскому праву», совсем недавно, в прошлом году, изданный в Одессе.
– В смысле профессионального интереса? – только и переспросил я.
– Да, именно так, – ответил Ивлев. – Я состою судебным приставом Казанской судебной палаты. В Симбирске был по настоятельной надобности дела, которое сейчас рассматривается в палате, там же и купил эту книгу. В Казани она мне как-то не попалась. Сейчас вот направляюсь в Самару, там у меня тоже служебные попечения.
Я повертел в руках томик.
– Простите мое любопытство, Сергей Владимирович, и, наверное, мою нечаянную наивность, – осмелился я, – но каким образом германское право может быть полезным судопроизводству Российской империи?
– О, вопрос вовсе не наивен, а хорош. – Ивлев снова продемонстрировал свою обезоруживающую улыбку. – Только он свидетельствует, что вы довольно далеки от вопросов юриспруденции, разве не так?
Я развел руками.
– Вот, извольте, – продолжил Сергей Владимирович. – Прочитайте хотя бы то, что написано прямо на обложке.
Действительно, на обложке книги был напечатан изрядный фрагмент на трех языках – латинском, русском и немецком. Русский текст гласил:
«Следует обращать внимание на то, чтобы как бедные, так и богатые, доживающие свой век и увеличивающие свое достояние каким-либо образом, не лишались сами этого достояния и не лишали его своих законных наследников или под предлогом обещания им за это вечного блаженства на небесах, или под угрозой вечных мук на том свете. Многие люди, будучи лишены своих достояний во имя Бога и святых Его благодаря своей простоте, невежеству и неосторожности, впадают в преступления и злые деяния вследствие бедности, до которой они доведены; они как бы по необходимости занимаются воровством и разбойничеством и в особенности те, которые лишены другими отцовских земель с тою целью, чтобы они не достались им».
– Разве не подходят эти соображения к российскому судопроизводству? – Ивлев остро глянул на меня. – То-то и оно. Я вам сразу сказал – очень поучительная и в высшей степени душеполезная книга, даже для судебных приставов, пусть мы и не занимаемся судопроизводством, а лишь исполняем судебные решения.
– Как мне представляется, ваша деятельность связана с немалым риском, – сказал я. И, поискав в памяти все, что слыхал об обязанностях судебных приставов, пояснил: – Сколько мне ведомо, вы же не только вызовы в суд и повестки доставляете. Вам ведь приходится и задерживать законопреступников, и даже препровождать их в места заключения. А сие, как мне представляется, весьма опасно – смею полагать, среди таковых субъектов ох как много отчаянных голов бывает…
– Деятельность как деятельность. Не более опасна, чем любая другая, – отмахнулся Сергей Владимирович. – У полицейских куда опаснее. Хотя, – улыбнулся он, – вы неплохо представляете себе обязанности судебных приставов. Суждения ваши выдают человека начитанного.
– А много у вас трудных поручений? – не унимался я, преследуя уже свою собственную, сокровенную цель: вдруг удастся завязать с господином Ивлевым хорошее знакомство и он сможет помочь в поисках Аленушки? Судебный пристав Казанской судебной палаты! А ведь самарский суд как раз в ведении этой судебной палаты. Наверняка господин Ивлев знает судейских в Самаре, да, пожалуй, и к полицейским властям вхож. Можно сказать, удача сама идет мне в руки!
– Разные поручения бывают, – как-то вдруг поскучнев, нехотя ответил Ивлев. – Одни кажутся опасными, а на деле оборачиваются совершенным пустяком. Вот, может, помните, несколько лет назад был случай? Дебошир и буян граф Николай Толстой стрелял в поезде в своего соперника Алексея Бострома.[5] Я должен был препровождать графа в суд и все думал: а ну как он меня взъефантулит?
– Что-что сделает? – спросил я с ужасом.
– Взъефантулит. – Сергей Владимирович рассмеялся. – Это, милейший Николай Афанасьевич, из чиновничьего жаргона, вам, пожалуй, и неизвестного. Человека можно вздрючить, можно пришпандорить, можно устроить ему выволочку, или, скажем, выгнать на ять – голубей гонять, а то и сверзнуть. А можно – взъефантулить, то есть устроить такую головомойку, что слабого человека того гляди обнесет. Однако же граф никакой взъефантулки не учинил, мы с ним счастливейшим образом поладили и некоторое время весьма свойски беседовали. Да и само то дело… Там с самого начала все было ясно: вот виновник, вот жертва, вот орудие покушения, вот мотивы – ревность, оскорбленное самолюбие и все такое. А случаются дела, когда ничего не понятно – ни что, ни где, ни когда, – и пусть старший председатель палаты хоть Видока пригласит, ничего не получится. Скажем, два с половиной года назад… Вы должны были читать, казанские газеты об этом много писали… В общем, в ноябре 1887 года пропал некто Новиков, агент Нижне-Самарского земельного банка. А вместе с ним исчезли двенадцать тысяч рублей. Пропал – и как в воду канул. Мне поручили доставить его в суд. А где прикажете искать? В какие чуланы заглядывать? Под какими половиками смотреть? Может, он уже за границей давно. До сих пор ни следа – ни этого агента, ни денег, ни-че-го… Дело не закрыто, а судебный следователь как был в потемках два с половиной года назад, так и остается в них по сей день. И я вместе с ним…
Подали чай. Господин Ивлев предложил наперед освежиться. Я с удовольствием согласился. Мы вышли из буфета и прошли на корму. Оркестранты давно уже разошлись. Вечерняя прохлада и речные звуки – плеск волжских струй, шум пароходной машины, шорох плиц, перебирающих воду под бортами, – доставляли мне несказанное удовольствие. Некоторое время мы стояли молча, держась за поручни и подставив лица свежему ветру. Вот-вот пароход должен был подойти к Сенгилею.
Неожиданно Ивлева окликнули. Повернувшись, я увидел, что к моему новому знакомцу приблизился некто, кого я принял за матроса.
– Ваше степенство, – учтиво обратился он к Сергею Владимировичу, – не угостите ли папироскою?
Когда мой новый знакомец полез в карман за портсигаром, матрос поклонился и сказал:
– Благодарствуйте. Премного обязан-с…
Ивлев протянул ему папиросу. Учтивый матрос вновь поклонился и, как мне показалось, в свою очередь потянулся к папироске, но вдруг внимательно посмотрел на Сергея Владимировича, разинул рот, отдернул руку и быстро-быстро отошел в сторону, так что я даже не успел увидеть, куда именно он направился. Господин же Ивлев как-то странно замер в неподвижности. Рука его с папиросой нелепо повисла в воздухе. «Что с вами?» – хотел было спросить я и даже открыл рот, но в это самое мгновенье ноги Ивлева словно подкосились, и он тяжко осел на палубу, запрокинув голову и раскинув руки. Папироса выпала из пальцев судебного пристава и покатилась по палубе.
От неожиданности я остолбенел. Лишь услышав чьи-то голоса, опомнился и позвал на помощь. Появившийся в числе первых пароходный врач, осмотрев упавшего, со вздохом сообщил, что господин Ивлев скончался. Причина, по всей видимости, – внезапный сердечный приступ.
Возле тела столпилось несколько пассажиров и матросов, но, сколько я ни озирался, найти того, кто подошел к Ивлеву перед самым несчастьем, мне не удалось. Видимо, матрос был настолько поражен внезапной кончиной незнакомого человека, что не желал более приближаться к нему. По-человечески это было мне вполне понятно. Я и сам захотел как можно скорее оказаться в своей каюте. И прошел туда немедленно, едва тело несчастного господина Ивлева, накрытое парусиной, куда-то унесли двое матросов под присмотром врача и помощника капитана. Хорошо еще, что все случилось поздним вечером, когда пассажиры большей частью уже разошлись по каютам. Не то, я уверен, начались бы охи да ахи, да паника, да слухи. И то сказать: покойник на пароходе!
Но вот какое удивительное дело: буквально на моих глазах мужчина средних лет, вполне здоровый (внешне, по крайности), распростился с жизнью – а мне до того как будто и дела особого нету! Ну да, неприятно, жутковато даже… Однако вернулся я в свою каюту, разделся, лег… и словно бы уже не со мною все случилось. Нет, странное все-таки существо «человек разумный». Кажется, ведь оглушен изрядно тем, что сосед твой по столику, знакомец, с которым только что пил шампанское и угощался изысканными кушаньями, испустил последнее дыхание и лежит где-то в темноте, обложенный льдом, – а в то же время ровно как и легче стало. И несчастья твои кажутся уже не несчастьями, а неприятностями, вполне житейскими.