И там, в «Арарате», жгли бешено жизнь. Столь бешено жгли, что казалось: так нужно, что все остальное (что вне «Арарата»!) всего лишь насмешка над истинной жизнью. Во-первых, там ели и пили. Подолгу. Потом говорили. Потом снова ели. Потом снова пили. Потом целовались. Потом приносили торты, гасли люстры. Потом снова пели. Потом целовались. Потом много пили. Потом еще пели.
Маленький, с очень крепкими, немного кривыми ногами певец вышел на возвышение сцены, расстегнул свою и без того расстегнутую наполовину белую рубашку и, обнажив свою очень мохнатую грудь, встал так, будто вскоре он будет расстрелян.
– Рудольф! – радостно крикнул кто-то за соседним столом. – Давай, милый, нашу, казацкую!
Рудольф согласился, кивнул. Мохнатая грудь покраснела немного, глаза заблестели. И весь он стал выше.
– Только пуля казака во степи догонит, только пуля казака с ко-о-о-ня собьет! – свирепея, пел Рудольф, и тут же соседний весь стол подтянул, помог этой песне стать громче, пышнее.
Когда же на место Рудольфа пришла молодая, с толстой косой, с белой грудью, и тоже запела, но мягче, нежнее, старинное что-то и сердцу родное, тут даже и Ричард не выдержал.
– Всо здес замэрла-а-а до утра-а-а, – прошептал он и, словно бы сдавшись, поднял кверху руки.
Потом были танцы. И Деби смеялась, плясала, махала расшитым платочком.
Вернувшись на следующий день домой, в Бостон, Люба включила свой автоответчик, который дымился от крика Виктории.
– Беда у нас! Ужас! Он умер, скончался!
Люба немедленно набрала Ричарда:
– Ты знаешь, он все-таки умер. Звонили…
– А! Всо-таки умер! – расстроенно повторил Ричард. – Я это прэдчувствовал. Ты ей сказала?
– Я лучше поеду, – решила Люба. – Так лучше, наверное.
Но, пока она собиралась, Деби почему-то позвонила сама, сказала, что завтра закажет билеты.
– I have a bad new, – испуганно перебила ее Люба.
– You have a bad new? What is it?[20]
– He died. Deby, listen…[21]
Но трубка молчала. Люба стала что-то говорить, потом стала дуть в эту трубку, как дули когда-то, когда появились на свете первые телефоны и люди не все еще в них понимали, но трубка молчала. Какой-то странный холод исходил из ее безразличного черного существа, хотя в нем минуту назад била жизнь. Испуганная Люба села в машину и поехала. Дом Деби был темным, и даже фонарь не горел у подъезда. Люба нажала на звонок, потом начала стучать в дверь. Никто не открыл ей. Она застучала сильней, закричала. Откликнулась птица, и то безразлично. Люба посмотрела вверх и увидела очень высоко над собой совсем уже зимнее, странное небо с осколком лица, узкоглазым и дымным. Она догадалась, что это луна, стало страшно. Обойдя дом с тыльной стороны, Люба нащупала боковую дверь, ведущую в подвал, которую Деби никогда не запирала. Ощупью спустившись в подвал по кривой темной лестнице, Люба наконец-то зажгла свет и по другой, уже нормальной лестнице пошла из подвала на кухню. По дороге она вспомнила, что Деби всегда отдавала собаку и кошку старухе-соседке, когда уезжала куда-то. А значит, их нет! И поэтому тихо. В кухне было темно. Люба зажгла свет, прошла кабинет и гостиную. Пусто. Она вошла в спальню. Там тоже не было никого, но за дверью ванной комнаты тихо журчала вода. Люба толкнула дверь, дверь открылась. Маленькое окно ванной пропускало свет. Вернее сказать, пропускало немного седой белизны, того лунного дыма, который и плавал на небе в тот вечер. Сквозь дым можно было разглядеть Деби, которая стояла в налитой водой большой своей ванне. Стояла, как будто ее приковали. На нее была накинута купальная белая простыня, а под простынею – ни капли одежды.
– Деби! – прошептала Люба, боясь, что сейчас потеряет сознание.
– А, ти! – сердито сказала Деби. – Зачэм ти! Одна. Я одна. Петья мертвый. Я стала одна. Уходи. Мне не надо.
– Деби, – заплакала Люба, – ну, что ты? Ну, выйди из ванны хотя бы! Ну, Деби!
Деби медленно вылезла, накинула халат. Тут только Люба заметила, что лицо ее расцарапано до крови.
– Что это? – пробормотала она, указывая на царапины.
– Я делала так вот. – Деби показала, как она царапала себе лицо. – Так лучче. Так болно. Так лучче, как болно. He left me, you know?[22]
– I know[23]. – И Люба, плача, обняла ее. Деби стояла неподвижно, как каменная. – You have to relax. Listen, Deby…[24]
* * *
В Шереметьевском аэропорту их встретил Володя Кислухин, шофер из «Останкино».
– Виктория Львовна сказала, чтоб вас прямо в церковь везти. Сейчас только начали. Надо бы успеть.
Мокрый снег сыпался на машину, Москва была блеклой, унылой, размытой, за окнами стыл нерешительный свет. Подъехали к Ваганьковскому кладбищу. Прошли мимо замерзших, закутанных в платки старух, разложивших бумажные цветы на раскисших от снега газетах. И мимо собаки, бережно грызущей серебристую от холода кость у конторы. И мимо двух нищих с высокими лбами. И мимо деревьев, и мимо колонки.
И вот она, церковь. И он в ней. Успели.
Ни на кого не обращая внимания, она протиснулась прямо к гробу и низко наклонилась над ним. Умерший, заваленный цветами, был нисколько не похож на Петра. Особенно странной выглядела неровная щеточка седины в его аккуратно причесанных темных волосах. Кто-то, кто, наверное, причесывал Петра перед тем, как его здесь красиво положат во гроб и украсят цветами, не знал и не мог знать, что Петр всегда ее прятал, свою седину, и не делал пробора.
Деби пристально смотрела на него. Все, кто пришел с ним проститься, думали, что это он, поэтому они плакали, гладили его руки и в лоб целовали его. Но там его не было. Петр ушел. В гробу, под цветами, была пустота. Громко дыша, она почти прижалась лицом к тому белому и неподвижному, что прежде было его лицом, и от ее дыхания его неплотно сомкнутые ресницы слегка задрожали. Она не поцеловала его, как это делали остальные, не дотронулась, но продолжала смотреть, словно продолжая надеяться на самое великое чудо, которое должно было произойти в ее жизни. Он должен был узнать ее и хоть на секунду, на долю секунды, вернуться. Проститься. Тогда бы она улетела спокойно. Но он не вернулся. Она задержала дыхание, чтобы проверить, что будет с ресницами. Нет, неподвижны. Все, все неподвижно! И все ледяное, пустое, – ушел!
– Ти где? – спросила она наивно и тут же поправилась, потому что теперь можно было обратиться к нему на любом языке. – Where are you, my sweetheart?[25]
Виктория, жалобно сморщившая свое густо напудренное и ярко-красное под пудрой лицо, обняла ее и хотела было отвести от гроба, но Деби, не отрывая глаз от того, что казалось Петром и что не было им, оттолкнула Викторию. Она все ждала: вдруг хоть крошечный знак? Хоть что-то, за что можно будет цепляться всю жизнь и прожить так, цепляясь?
Но нет, ничего, ничего. Его нету. Ушел, опоздала, прости. Опоздала.
* * *
В гостинице «Савой» заканчивали завтракать. На ломких белых скатертях валялись остатки булочек, розовела в утреннем солнышке яичная скорлупа, и долька лимона, упав прямо на пол, привела к тому, что молодой неразборчивый официант со своей прилизанной и маленькой, как у аиста, головой едва не упал, поскользнувшись на дольке.
После вчерашних похорон промерзшая на кладбище Люба Баранович никак не могла заснуть и наконец задремала, когда над Москвою затеплилось утро. И тут, как всегда, позвонила Виктория.
– Я здесь, Люба, тут, я и не уезжала. Ведь как это было вчера? Вы ушли. К себе, отдыхать, мы остались с Дебуней. Смотрю на нее: вся дрожит. Как овечка. Ну что, говорю, мол, теперь? Все там будем. Его не вернешь, мол, а вы отдохните. Приходим к ней в номер. Дрожит, как овечка. К окошку подходит и смотрит куда-то. Тут я испугалась. Ну, думаю, как бы… Ну, вы меня поняли, Любочка, верно? Звоню сразу мужу: «Я, Вовчик, останусь». Ну, он безотказный, он даже не спросит! Осталась. Легла тут у ней на диванчик. Она пошла в ванну, чего-то спустила. Потом вроде мылась. А я-то заснула! Поверите, Любочка, как отключили! А ночью проснулась и – Господи Боже! – Виктория понизила голос и всхлипнула. – Сидит на кроватке. Как девочка просто! Волосики все распустила, смеется. Ну, думаю, все! Надо в Кащенко ехать. И пусть там полечат, там Изя всех знает. И я подошла к ней: Дебуня, мол, что вы? Чего, мол, смеетесь? Она на меня и не смотрит. Все шепчет. Я слышу: мол, «thank you»[26] да «thank you», потом вроде: «sweety»[27], потом снова «thank you». Кому говорит? Только я ведь осталась! Прошу ее: «Деби, ложитесь! Дебуня!» Легла. Как овечка. И вроде заснула. Глаза все в слезах, а смеется, смеется! Сейчас вроде спит. Что же делать-то, Люба? Ведь это буквально анамнез какой-то! Куда же ее увозить-то такую?
– Сейчас я приду, – пообещала Люба.
Деби не спала, когда Люба, постучавшись, вошла в ее номер. Виктория, уже напудренная, но с отпечатками жесткого диванного валика на правой щеке и пока что без банта, сидела рядом с Деби на кровати и поила ее из ложечки крепким чаем. Увидев Любу, она вздохнула с облегчением.
– Проснулась вот только что. Я обвязала. – Она указала на мокрое полотенце, которым была обвязана голова Деби. – Она разрешила. Простое домашнее средство. Поможет. Теперь говорю: «Надо кушать спуститься. Нельзя, чтоб не кушать». Пока что не хочет.
– Come here, – попросила Деби. – I’ll show you something[28].
Люба подошла. Дрожащими напряженными руками Деби вытащила из-под одеяла маленькую бумажную иконку.
– He gave it to me![29]
Лицо ее просияло.
– Who gave it to you?[30] – вздрогнула Люба.
– Who?[31] Пьетр! My Петья! My sweetheart![32]
– Когда? – оторопела Люба. – Как он тебе дал?
– Да Оля дала! – простонала Виктория. – Это Оля! От Пети! Я знаю про это! Он как умирал-то? Буквально как ангел! Лежал тихий-тихий и все усмехался. Шептал все чего-то. Я Олю спросила: «Что Петечка шепчет?» Она говорит: «Это, Вика, молитвы». Потом он сказал: «Вот иконка. Для Деби. Скажи, мол, что очень люблю ее, помню. Она человек, мол, отзывчивый, добрый. А я виноват, мол». Не помню уж, в чем там, но в чем-то серьезном! И вот вчера Олечка Деби сказала: «Вам это от Пети. Он вас очень любит». Ну, вот. Вот что было. А больше – не знаю.
– He gave it to me![33] – повторила она счастливым прерывающимся голосом. – He loves me! I know![34]
Она прижала к губам иконку и несколько раз торопливо поцеловала ее.
* * *
Аэропорт был по-прежнему плохо освещен, на полу его темнели небольшие лужи от внутрь занесенного обувью снега. Люба Баранович и Деби Стоун стояли в самом конце длинной очереди на сдачу багажа и проверку билетов. Взволнованная Виктория прощалась с ними и еле удерживала слезы. Вдруг через отворившиеся двери она увидела, что на улице посветлело и даже проглянуло солнце.
– Ах, Любочка! Деби! – всполошилась Виктория. – А то оставайтесь! У нас же тепло! Посмотрите! Как летом!
Маша Трауб
Адюльтер
Валюше исполнилось тридцать лет. Она работала в Доме культуры, три года назад вышла замуж, но детей у нее пока не было. Она не умела тяжело переживать, долго страдать и искать ответы на вечные вопросы. Зато она умела радоваться мелочам, веселиться по пустякам и бежать по первому зову сердца. За эти качества ее любили не только коллеги и законный муж Игорь, но и любимый мужчина Петька, который в голове и в жизни Валюши прекрасно уживался с мужем Игорем. Валюша вовсе не считала, что предает Игоря, изменяя ему с Петькой. Игорь – это одно, а Петька – совершенно другое. Игорь не знал о существовании Петьки только по одной причине – он не спрашивал. А если бы спросил, то Валюша ему бы все честно рассказала. Но Игорь вполне удовлетворялся Валюшиными объяснениями по поводу частых задержек на работе – репетиции, декорации, постановки и прочее.
Если бы у Валюши кто-нибудь спросил, кого она больше любит – Игоря или Петьку, она бы ответить не смогла. Любила она обоих, но по-разному: мужа – любовью жены, а за Петькой готова была бежать на край света, правда, с условием, что скоро вернется домой.
Валюша когда-то окончила театральный институт, но, сыграв один эпизод в кино, вынуждена была признать, что знаменитой актрисой ей не стать. Впрочем, горевала она недолго – в местном Доме культуры ей тут же дали вести театральный кружок, где она была и режиссером, и актрисой, и всем, кем угодно. Она готовила постановки, репетировала, учила детей всему, чему могла. Коронным номером Валюши, за который она неизменно срывала аплодисменты, была собачка, которая греется на солнце. Валюша поджимала губы, щурила глаза, и получалась вылитая собачка. Такой милый щеночек. Дети хохотали, и Валюша вместе с ними.
– Ну покажите, покажите еще! – просили дети, и Валюша, хохоча, показывала собачку на «бис».
Так вот, Петька был для Валюши как сцена. С ним она могла быть страстной, взбалмошной, кроткой и нежной, такой, какой захочет. А Игорь был закулисьем. Он видел ее утром с отекшими глазами, больную, с немытой головой, с лихорадкой в пол-лица. Валюша была как нарисованные на куске картона цветы для декорации. Издалека – прекрасно, а если подойти ближе – халтура. Или как тяжелая торжественная портьера, которая при ближайшем рассмотрении оказывается проеденной молью, с пятнами и пыльными залежами в складках.
Валюше были нужны оба ее мужчины, что она считала вполне естественным, учитывая свою творческую и страстную натуру. Но история не про это.
У Петьки имелся маленький домик в Рязанской области, куда он любил уезжать с друзьями поохотиться и порыбачить. Ездили, конечно, в чисто мужской компании, без жен и детей. И тут случилось, что на охоту попросился давний Петькин друг – Славка, который никогда не держал в руках ружья, но очень хотел приобщиться к настоящему мужскому занятию.
Петька с радостью согласился показать другу, чем увлекаются настоящие мужчины.
– Возьми меня с собой, – попросила Валюша. – Я тоже хочу.
– Валюш, там без жен, – ответил Петька.
– А я и не жена, – нашлась Валюша.
– Логично. Но все равно нельзя. Я со Славкой еду. И что ты своему благоверному скажешь?
– Петь, мы с тобой никуда не ездили. Это же такая романтика – лес, охота, домик, – размечталась Валюша и для убедительности начала расстегивать кофточку.
Петька сдался, решив, что Валюша мешать не будет – заодно приберет в домике, где с прошлой осени никого не было. Приготовит, в конце концов.
Валюша скакала от радости, представляя себя хозяйкой тайги, а Петьку – первобытным мужчиной, который принесет ей мамонта.
Для Игоря она придумала идеальную легенду – уезжает на два дня в Клин на фестиваль детских театров. От переизбытка эмоций Валюша так убедительно рассказала Игорю, как будут выступать детские театры в Клину, что сама в это поверила. Игорь привычно не задавал лишних вопросов.
Поначалу все было хорошо. Ехали быстро, без пробок. В багажнике лежала еда – только поужинать. Выпивки тоже припасли немного – на вечер. Петька сказал, что все остальное будет на месте. Если подстрелят куропатку, то сразу ее и приготовят, с рыбой там вообще не проблема – сама на крючок прыгает, а самогон купят у местного егеря. У него не самогон – а слеза ребенка, чистейший. Ну а хлеб, сахар, чай и сосиски – в местном сельском магазине.
Петька рассказывал истории, анекдоты, Валюша хохотала. Наконец приехали в домик, натаскали дров, затопили печку, поужинали, выпили. Выпили прилично, но в меру – Петька со Славиком в четыре утра собирались выезжать на охоту.
Валюша закемарила на старом топчане, Петька заботливо прикрыл ее старым ватным одеялом.
В четыре утра Петька с трудом поднялся, растолкал Славку, который уже и забыл про охоту. Было холодно, организм требовал еще выпивки или сна.
– Ну чего мы сюда перлись? – встряхнул друга Петька. – Давай, руки в ноги и пошли! Тут всего пять километров. Зато места какие!
– Слушай, а может, на машине проедем? – подал идею Славка, который не привык к пешим прогулкам, тем более дальним.
– Пошли, хоть жопу растрясешь, ты ж из-за руля не вылезаешь! – хлопнул его по плечу Петька.
– Я не дойду, – сказал Славка. – Давай хоть поближе подъедем.
– С ума сошел? Там же места прикормленные. Туда на машине вообще нельзя! Зверь даже табак чует! – возмутился Петька, которому, если честно, тоже совсем не хотелось пять километров шагать по лесу. Но он был инициатором поездки, егерем, проводником и опытным охотником, так что стоял на своем.