Борис увидел Коппа. Австриец, белый как бинт, стоял среди грохота и взлетающих к небу черных вихрей и, зажав руками уши, смотрел перед собой. Борис подбежал и, дав ему подножку, свалил на землю.
— Ахтунг! — Он придавил все еще рвавшегося вскочить Коппа и отпустил только тогда, когда тот перестал под ним биться. Опять появился сквозь дым и пыль разрывов Редькин. Он присел рядом с Борисом. Что-то крикнул. Борис показал на уши. Тот заорал в самое ухо: — Как раненые?
— Плохо. Девять погибло.
— Сейчас, как минометы замолчат, еще поднесут.
— Нечем перевязывать! Нет бинтов, кончилась марганцовка! Нечем промывать!..
— Надо держаться. Ночью пойдем на прорыв. Вот скажи, что с ранеными придумать? Они меня по ногам и рукам сковали.
— А что можно сделать?
Они кричали на ухо друг другу, а вокруг царил ад. Метрах в пятнадцати от них разрывом подбросило лошадиные ноги, они взлетели и рухнули в вихре листвы на землю.
— Как быть-то? — опять спросил Редькин, выждав редкую секунду тишины между взрывами. Борис взглянул на командира, тот отвел глаза.
— Вы хотите оставить раненых? — крикнул Борис.
Редькин отвернулся. У Бориса волосы поднялись дыбом. Он знал, что делают немцы с партизанскими ранеными. Он не отрываясь смотрел на командира. В это время минометы накрыли госпиталь. Полетели вверх куски носилок, шинелей и ватников, куски человеческих тел.
Борис кинулся туда, но Редькин за рукав свалил его рядом.
— Доктор! — крикнул он, глядя в упор на Бориса своими бешеными глазами. — У меня выхода нет! С ранеными я пропал! Без них я передушу еще сотню гансов и вырвусь! — Он затряс Бориса за ворот. — Понимаешь? Я не могу их брать с собой!
Борис, не отвечая, долго смотрел на его закопченное яростное лицо.
— Я останусь, — сказал Борис.
Редькин отпустил его воротник. Отвел глаза.
— Спасибо, друг! — наконец сказал он. — Не думай — я все понимаю... Только не могу я вас взять с собой... Я немчуру бить хочу, понимаешь?.. А с госпиталем они нас бить будут!
В это время грохнул отдаленный взрыв, и тотчас же еще и еще. Потом с минуту далеко у противника что-то рвалось и грохало. Редькин вытер фуражкой лицо и просветлел:
— Накрыли минометы мои хлопцы. Шибаев — цены ему нет!
Подполз Копп. Шепелявя и заикаясь, рассказал Борису о положении дел.
— Что он там бормочет? — спросил Редькин.
— Говорит, осталось пять человек в живых. Двое умрут через час-два.
— Если так — ладно! — Редькин, вытянув шею, смотрел сквозь кустарник в сторону болота. — Ежели сейчас еще тяжелых не подволокут, возьмем с собой.
Он вскочил и пошел вдоль кустарника, осматривая позиции бойцов. Где-то ржала лошадь. Тянуло пороховой гарью. Перебежками спешили к лазарету легко раненные, двух вели под руки. У Бориса тяжко набухло и забилось сердце. Если их будет много, беспощадный Редькин бросит его здесь вместе с ними. Он с ужасом представил себе, что будет. Руки у него тряслись. Он провел языком по сухим губам и выпрямился. Раскис! Что будет, то будет. Ему поручают людей, и он отвечает за их жизнь... Страшный ты человек, командир Редькин. Ведь придут эсэсовцы...
— Доктор, посмотрите! — Двое положили около него пожилого мужика с окровавленным лицом. Он оглянулся. Верный Копп с манеркой воды и бутылью спирта был рядом. Около него, еще не придя в себя, безумно разглядывала всех чумазая Надя.
Человек стонал. Стон был глухой, рвущийся. Борис ощупал голову, смочил и промыл рану. Череп был весь разворочен. Виден был мозг. Человеку жить оставалось мало. Репнев приказал Коппу и Наде отнести его к остальным. Раненый сипел, а не стонал.
Второй был контужен и только мотал головой, приходя в себя. Борис, осматривая остальных раненых, почти непроизвольно пытался их зачислить в ходячие... Он боролся с собой, но ничего не мог поделать, страх путал мысли... Эсэсовцы, подходящие со всех сторон, поигрывая автоматами, и он с ранеными... Он застонал от яви этой галлюцинации.
Подошла Надя. Веснушчатое лицо ее было уже спокойно. Это спокойствие остервенило Бориса.
— Надя, — сказал он, — в случае прорыва мы с вами остаемся с ранеными.
— Что? — Она сразу вся заледенела.
— Копп не может остаться. Он дезертир. Останемся мы с вами.
— Товарищ док...тор... — Из ее лица вытекли все краски. — Товарищ доктор...
Он вдруг очнулся. Что это с ним? Как он смел допускать истерику.
— Вы пойдете с нашими, — сказал он резко, чтобы побыстрее кончить разговор. — Им тоже нужна медсестра.
— Можно? — Теперь глаза у нее сияли, веснушки цвели на похорошевшем личике.
Он с усилием раздвинул в улыбке губы. Он был врач и старше ее. Он не должен был сердиться. Юный эгоизм ее можно понять.
Надя умчалась. Он продолжал перевязывать и тампонировать. Но действительно большинство раненых при последнем обстреле могли сами передвигаться. Только контуженный и еще один — с оторванной ногой нуждались в носилках. Подошла Надя. Опять лицо ее было ледяным.
— Товарищ доктор, я не могу этого допустить!
— Чего «этого»?
— Вы должны быть с отрядом. В вас там нуждаются. С ранеными останусь я.
— Прекратите болтовню! — сказал он резко.
От кустов несли еще двух. Теперь они оставались. Впрочем, нет. Эту веснушчатую пичугу он отпустит. Во что бы то ни стало.
— Фонарики есть? — спросил он у одного из принесших раненых.
— Достанем, доктор! — Боец отполз в темноту.
— Товарищ врач, к командиру! — позвал подбежавший связной.
— Сделаю перевязку и приду.
Под кустом в свежей воронке лежали, сблизив головы, четверо. Редькин прикрыл свет ладонью, фонарик мигнул. Борис подполз, втиснулся между плечами остальных.
— Придет сейчас Шибаев, — сказал кто-то из лежащих. — Вернулись уже. Сам видел.
— Все вернулись? — спросил Редькин, освещая фонарем карту.
— Четверо. Одного принесли.
— Значит, одного убили, одного ранили... Зато минометы подавили.
— Сколько у тебя раненых? — спросил Редькин, поворачивая к Репневу поблескивающее в отблесках света фонарика лицо.
— Тяжелых осталось семь. Вот говорят, еще одного несут.
— Сколько лошадей? — спросил Редькин.
Коренастый крепыш тут же ответил:
— Шесть. Да и то одна легко раненная. По болоту может и не потянуть.
— А с боеприпасами как? — спросил смуглолицый. Он лежал плечо в плечо к Борису, и тот видел его нахмуренное усталое лицо.
— Патронов мало, — крепыш заворочался, оттесняя прижавших его плечами соседей, — гранаты есть еще в двух вьюках.
— Раздать по взводам! — приказал Редькин.
— Есть! — привстал крепыш.
— Лежи. — Редькин расправил карту и свистнул. Подполз вестовой. — Федька, держи фонарик.
Вестовой встал на колени в середине группы и направил сильный луч на карту. Карта была внизу, в яме, и фонарик не мог быть виден с боков и сверху.
— Дела, ребята, худые, — сказал Редькин. — Живых у нас сто сорок человек. Нераненых — только половина. Продовольствия на два дня, боеприпасов на один бой. Восемь тяжелых у доктора. Считай, пять лошадей. У противника на болоте эсэсовский усиленный батальон. Было в нем человек восемьсот, теперь человек шестьсот. Пулеметов у них — с ручными — до сотни, остальное — автоматы. Две минометные батареи. Сейчас мы их вывели из строя, но к утру они минометы наладят. Конечно, огонь уже не тот, но мины на нас повалятся, тут сомневаться не приходится. На другой стороне реки — усиленная егерская рота — двести человек. Свеженькая. Потерь почти нет. Вот только Федька туда сплавал, одного егеря финкой пришил, карту вот достал немецкую... Какой из всего этого выход, прошу высказываться.
Помолчали. Со стороны реки усиливался ветер. Ветки над воронкой застрекотали. Где-то далеко кто-то застонал. С болота доносился какой-то шум, за рекой у егерей тоже шло непонятное перемещение. Слышны были команды, трещали кусты. Колебался раскидистый ивняк на берегу. Речка была шириной метров двадцать, но они, эти двадцать метров, были непроходимы, поэтому, достижимые даже для автоматов, партизаны от егерей таились все же гораздо меньше, чем от эсэсовцев за болотом, где враги были далеко, но в трясине брод — значит, угрожала возможность прямого столкновения.
Подполз весь перемазанный и воняющий тиной человек, плечи сдвинулись теснее.
— Как там у тебя, Шибаев? — спросил Редькин. — Много гансов положил?
— Минометчиков полностью, — сказал, пытаясь отдышаться, Шибаев, — да и тех, кто вблизи, крепко автоматами посек. Взвода два прижмурили, не мене.
— Молодцы. Кого из своих оставил?
Шибаев помолчал, отдышался, потом сказал:
— Вот ведь какая вещь, командир. И не убили его.
— Кого?
— Егорыча. Он, по правде, сам сгинул.
— Как сам?
— Да вот мы сейчас разбирались. Юрка говорит: деморализующие разговоры вел, а на болоте, глядь, нету! Сгинул.
— Может, засосало, а ты — «сгинул».
— Засосало бы — крикнул или что другое. Да и знает он эти места получше нас всех. Сам ушел.
— Кобзев? К немцам? — скрипнув зубами, спросил Редькин.
— Дезертировал, — пояснил Шибаев, — к немцам, нет ли... Решил к детишкам податься.
— «К детишкам»! — передразнил Редькин. — Это что за разговорчики на войне? '
Все опять замолчали. Дул ветер. Доносило болотные душные запахи.
— Прошу высказываться, — сказал Редькин.
— Надо прорываться, — крепыш ткнул пальцем в болото.
— Через болото в атаку нельзя, — сказал смуглолицый, потеснив Репнева плечом. — Там иначе как цепочкой по одному не пройдешь, а немцы не дураки, и наш норов знают. На болотах нас порежут пулеметами как цыплят.
— Через реку, — сказал Шибаев, — егеря — стрелки знаменитые, но ночь, она глаз путает.
— Через реку нужен плот, — подал голос еще один командир.
— Двадцать метров каждый переплывет, — сказал Шибаев. — Разом кинуться — и в ножи!
— С ранеными не переплывем, — повторил крепыш. — Главное, им только дай установить, что переправляемся. У егерей тоже пулеметов десять, не меньше.
Подбежал и склонился над лежащими кто-то пахнущий тиной и водой.
— Товарищ командир, за рекой подозрительное движение и вроде как женщины и дети плачут.
— Наблюдать, — приказал Редькин, — сразу сообщать, если что...
Боец умчался.
— Вот что, — сказал Редькин, — сейчас по местам. Выявить всех легкораненых, прикрепить к ним здоровых, раздать здоровым гранаты, всех снабдить патронами, распределить продовольствие. Лошадей полностью разгрузить...
— Товарищ командир! — взмолился крепыш.
— Полностью разгрузить! — перебил Редькин. — Шибаев со своими — пока охранять раненых. И ждать приказа.
Все зашевелились, и в это время что-то широко и странно прошуршало где-то недалеко, потом откашлялся голос, и радиоустановка с той стороны реки заговорила.
— Внимание, партизаны! Внимание, партизаны. Передаю обращение к вам гебитскомиссара полковника фон Шренка. Слушать внимательно, слушать внимательно.
Голос сгас, послышалось шелестение бумаги, потом голос заговорил. Это был сельский полуграмотный голос, голос кого-то из полицаев, может быть, переводчика из местных.
— Партизаны, за злодеяния против великого рейха и его солдат вы будете подвергнуты беспощадному уничтожению. По распоряжению рейхсминистра безопасности такому же суровому наказанию будут подвергнуты ваши семьи. Последний раз германское командование совершает по отношению к вам акт гуманности: все, кто сдастся германским вооруженным силам до двадцати четырех часов сегодняшнего дня, одиннадцатого апреля, будут оставлены в живых, семьи их освобождены, им будут предоставлены места в полиции или администрации, по их выбору. Остальные, не сложив оружия, этим самым подвергают себя суровым и беспощадным карам. Захваченные на поле боя будут повешены. Семьи их расстреляны. Уничтожайте ваших командиров и комиссаров, сдавайтесь германским властям, и мы гарантируем вам мир, уют, хорошую зарплату и здоровую спокойную жизнь со своим семейством. Гебитскомиссар полковник фон Шренк.
Наступило молчание.
— Так, — сказал Редькин, — на шарапа берет. Как настроение у ребят, командиры?
— Настроение твердое, — сказал крепыш, — ждут боя.
И в это время на немецком берегу речки кто-то закричал, сотом послышалась немецкая команда, зашевелились тени, и чей-то детский голос крикнул сквозь всхлипывания:
— Батяня! Выходи! А то нас сожгут! Это я, Маня!
И тотчас заголосили, зарыдали десятки детских и женских голосов:
— Але-ешенька, милый! Выходи! Сжечь нас грозятся!
— Комолов! Вася! Это я, Анна твоя! Выходи, родимый! Убьют нас!
— Але-ешенька, — вился надо всем высокий обезумевший голос, — и меня, и Оленьку — всех сожгут! Але-еша!
— Г-гады! — заскрипел зубами Шибаев. — Это ж и моя там Нинка стонет.
— Что делать думаешь? — с холодком в голосе спросил Редькин.
— Так расстреляют же... Хоть и выйди к ним!
— То-то. Психическая атака! — Редькин сел. — Товарищи, проверьте, как люди реагируют на эту подлость. Разъясните всем, что Шренка мы знаем. Пощады не будет. Дезертирства не допускать. Через час — прорыв.
Репнев и Шибаев встали и пошли к госпиталю. Противоположный берег надрывался женскими и детскими голосами. Иногда они смолкали, а потом опять взмывали, то все разом, то поодиночке. Были в них тоска, предсмертный ужас, бессмысленная жалкая надежда.
Между носилок расхаживал Копп. Его силуэт медленно двигался и склонялся меж кустами. Борис тоже стал обходить раненых. Почти все они были без сознания. Многие бредили. Бесчеловечно бросать этих людей. Они дрались рядом со всеми, порой лучше других, и вот теперь, когда в бою их искалечили пули и осколки, их бросают, как ветошь, которой обтерли руки. Кто-то приподнялся на носилках.
— Товарищ, доктор!
— Все время спрашивает вас, — сказал сзади голос Нади.
Борис подошел и наклонился. Это был пожилой партизан, которому во время боя оторвало ногу. Глаза его, затерянные в сплошной волосне давно небритого лица, светились страстным блеском.
— Что вы хотели, товарищ боец?
— Товарищ доктор, когда на прорыв?
— Скоро, дружище, скоро!
— А как с нами?
— Все в порядке.
Партизан вслушался в интонацию его голоса, всмотрелся в лицо Бориса, у того внутри все оборвалось от этого взгляда.
— Раз в порядке — значит, хорошо. — Партизан упал на носилки. Но когда Борис уже миновал его, что-то заставило его оглянуться. Слепящие страстью и подозрением глаза смотрели на него с носилок.
— Доктор! — окликнул раненый. — Ежели не возьмете, лучше пришибите тут. Нельзя мне немцам в руки...
— Выкиньте это из головы. Командир сказал, значит, возьмет нас с собой. — Он пошел дальше, если бы этот разговор продлился, он мог бы закричать, завыть, сделать черт знает что!
Еще один раненый бился, просил сделать, чтобы не так болело. Но ни морфия, ни другого обезболивающего не было. Борис посидел с ним несколько минут, успокоил как, мог. Потом, не отдавая себе отчета, спустился к реке. В кустах лежали редкой цепочкой несколько человек.
— Доктор, сюда! — позвал кто-то. Он подошел, прилег. Это был чубатый Юрка из шибаевского взвода. Сам Шибаев лежал шагах в пяти, вглядываясь в темень противоположного берега. Оттуда все еще нет-нет да и выкрикнет жалобный голос, донесется всхлип или стон.
— Немчура проклятая, — неизвестно к кому обращаясь, сказал Шибаев, — дадут слово, а сами ж его и порушат. Все равно семью вместе с тобой порешат.
— Ты это о чем? — спросил Репнев.
И тут же с той стороны реки тоскливый голос крикнул:
— Алё-о-ша-а!
Шибаев вздрогнул.
— Холодать почало, — сказал он хрипло, поворачивая свое красивое тяжеловатое лицо к Репневу. В темноте жаркой болью светили на нем глаза.
— Что с тобой? — спросил Репнев. В глазах Шибаева была такая безысходная тоска, такая тягость, что Репнев даже отвлекся от собственных таких же мучительных мыслей.
— ...Жили мы с ней как в песне поется, — проговорил Шибаев, — дочку породили красавицу. Эх, брат, а что в жизни у человека бывает? Работа? Так начальство тебе на ней праздник испортит... Дружки? Дак пить с любым можно... Одна, брат, у человека в жизни правильная забота. И любовь одна. Семья! Вся она, брат, его и для него. И он весь для нее...