Приключения 1974 - Азаров Алексей Сергеевич 18 стр.


Кюнмахль выкрикнул команду. Четкий строй распался на десятки ручейков. Все они внешне беспорядочно, а на самом деле в полном порядке потекли к грузовикам. Один за другим грузовики наполнялись автоматчиками. На кабинах стояли на разножке пулеметы. Вот уже все грузовики набиты, как лукошко грибами, касками и блестят оружием на закатном солнце. Кюнмахль с подножки первого грузовика оглядел батальон, посмотрел на часы. Шренк внизу тоже посмотрел на часы. Погрузка была закончена в три минуты. Кюнмахль махнул рукой и скрылся в кабине. Взревели моторы. Тридцать мощных чудовищ, набитых карателями, один за другим выкатывали на шоссе.

Рядом смеялся и острил Притвиц. Полина подавленно молчала. Какая организация, какая уверенность в своем праве убивать и жечь... Дверь кабинета открылась, вошел фон Шренк.

— Как я и думал, милый Карл, вы под боком у красивой переводчицы. Ну-ка к телефонам.

Притвиц, понимающе улыбаясь, исчез.

— Вы все слышали? — спросил, посмеиваясь, Шренк. — Ну как еще я мог говорить с этими скотами? Надеюсь, вы не поверили ни одному слову этой болтовни. Я уважаю славян, они хорошо дерутся. Но с этими быками со свастикой на рукаве иначе не поговоришь.

— Они сожгут деревню? — спросила Полина, деревенея под взглядом светлых и добродушно посмеивающихся глаз Шренка.

— Война, милая Полин, война, — сказал он, успокоительно беря ее за плечо. — А война, должен я сознаться, довольно кровавая штука.

Утром, когда Бергман высадил ее из машины перед комендатурой, на площадь стали прибывать грузовики батальона Кюнмахля. Солдаты пели. Вернее, орали песни. Глаза у них блестели. Лица и руки до засученных до самых локтей рукавов были в грязи и копоти. От них несло потом, дымом и кровью. Они орали, играли на губных гармошках и плясали. Один, высокий, тоненький, сбросив каску, стоял у заднего колеса «бюссингмана» и блевал. Полина смотрела на них от дверей комендатуры, а они не смотрели ни на что и ни на кого. Потом кто-то из унтер-офицеров крикнул что-то, и нестройная толпа солдат с ревом повалила в поселок. Подошел грязный, всклокоченный Кюнмахль, и тут же подъехала машина фон Шренка.

— В чем дело, Кюнмахль? — спросил фон Шренк, вылезая. — Почему вы так распустили свою орду?

Кюнмахль, раскачиваясь корпусом, смотрел на фон Шренка. Глаза его исступленно высматривали какую-то точку на лбу полковника.

— Кюнмахль! — нервно окликнул его Шренк. — Очнитесь!

— Большого Лотохина нет, — сказал Кюнмахль, облизывая рот и не отводя взгляда от лба Шренка. — Приказ выполнен... Но люди... Люди возбуждены, господин полковник... Я разрешил им развеяться... Они направились в бордель...

— Черт знает что, — пробормотал Шренк, проходя мимо Полины, с которой даже забыл поздороваться, — и это отборные части?!

 

Утро было солнечным. Крепкий запах хвои гулял между костров. Репнев умылся и сел под куст орешника. Мелкие щербатые листья сразу зашептались у него над ухом..Неподалеку у костра разговаривали Надя и Копп. В последнее время с Коппом происходили разительные изменения. Во-первых, он все время пробовал говорить по-русски, и это отчасти удавалось, во-вторых, он постригся и сбрил бороду, отчего немедленно и неотвратимо потерял всю свою значительность, и превратился в двадцатилетнего белобрысого мальчугана с тонким носиком, с большими голубыми глазами на узком лице. И Репнев с этого момента стал чувствовать себя почти отцом этого наивного и самоотверженного парня.

Вокруг в лагере вовсю шли какие-то приготовления. Редькин отдавал приказы, Точилин посылал кого-то их выполнять. Молодые ребята, которых в лагере было уже человек двадцать, уходили с Трифонычем заниматься боевой подготовкой. Юрка с группой подрывников колдовал над какими-то капсюлями и проводами. Они недавно обнаружили в лесу, у разбитой пушки, несколько десятков снарядов и теперь вытапливали из них тол.

Лагерь жил напряженно. Несколько дней назад был разгромлен гарнизон в большом селе у самого шоссе. Убито несколько немцев и несколько десятков полицаев. Местные помогли, и операция прошла без потерь. Редькин опять готовил большую операцию. Какую — никто не знал.

Ударили выстрелы. Лагерь всколыхнулся. Тушили костры, метались какие-то парни, выкрикивали приказания командиры. Дыбились и ржали лошади. Репнев вскочил. К нему, на ходу надевая санитарные сумки, бежали Надя и Копп.

— Эй, не стреляй! — закричали издалека. — Свои, застава!

— Отставить! — гаркнул Редькин, вскакивая.

На поляну вышли трое. Двое были из отряда — мужики лет под сорок, из бывших точилинских. Рядом с ними шел рослый человек, тяжелоплечий, широкоскулый, в старой пилотке поверх русых, давно не чесанных волос, в расстегнутой шинели, с волосатой грудью в распахе гимнастерки.

— Переговоры вот, — сказал один из дозорных, — от будиловских он, значит.

— В чем дело? — спросил Редькин, оглядывая с ног до головы пришельца. Тот под этим взглядом немного занервничал, застегнул шинель, поправил пилотку.

— Такое дело, — сказал он волжским округлым говорком, — порешили промеж себя, значит, идтить до вас, товарищ командир. Как вы бьетесь с немцами, а наш Будилов больше по питейной части... Да и отомстить нам охота за Большое Лотохино.

— Сколько человек? — спросил Редькин.

— Почитай, рота. Пять десятков.

— Рота, — сказал Редькин задумчиво. — Самогонку пить я вам ведь не дам.

— Да мы знаем, товарищ Редькин, — густо окал будиловец. — Мы и сами заразу эту больше с тоски...

— С то-оски, — передразнил Редькин его говорок, — немцев надо было бить, тогда б не затосковали... А что стряслось в Большом Лотохине?

— А за вас, как вы там побывали, — медлительно тянул волжанин, — эсэс его сожег. Женщин, деток, стариков, не говоря что мужиков — всех в колхозной конюшне кончили. Бензином, такое дело, облили и сожгли,

Редькин вскочил. Он был землисто-бледен.

— Откуда сведения? — спросил он хрипло.

— Робята видали. — Волжанин повернулся: — Робята! Ходи сюда!

Из леса вывалила толпа. Молча и торопливо залила поляну.

Редькин повернулся к будиловцам. Они стояли вокруг, обросшие, сумрачные, исподлобно оглядывали нового своего командира.

— Вот что! — крикнул он, привставая на цыпочки. — Ребята! Если вы пришли ко мне, то знаете, на что пришли! У меня в отряде всегда потери. Потому что тут немцев бьют, а в догонялки с ними не играют. Но чтобы немца бить, нужна дисциплина! Порядок! Организация! Потому что они этим нас всегда и били. Так вот; у меня пьянки не будет! И гулева никакого! И бриться и стричься заставлю с первого раза, кому не подходит, вали обратно. Кто остается — слушай команду: с правой руки ста-но-вись!

Он вытянул руку, и мгновенно, послушные команде, побежали, затолкались, становясь и вытягиваясь, люди. Через секунду стояла стройная шеренга, только в самом хвосте кто-то, матерясь, пытался втиснуться в строй. Редькин, поигрывая желваками на скулах, вышел перед строем. За ним шли Точилин и комиссар.

— День отдыху, — сказал Редькин, искоса поглядывая на носилки, стоящие в траве, на белые повязки, сверкающие в зеленом мареве молочая. — А завтра пойдем и расплатимся с Гансами. Ясно? Поквитаемся за Большое Лотохино и за всю нашу землю!

Весь день шла подготовка к походу. Вновь прибывшие рубили деревья. Рыли землянки. Лагерь сейчас напоминал лесхоз. Везде лежали стволы берез, сосен, их обрубали, строгали, пилили. В нескольких местах на подходе сделали завалы. Редькин помнил уничтожение своей базы в Черном Бору. Теперь он был ученее. Он хотел, чтобы немцы, если бы они прорвались к базе, встретили здесь крепость не только природную, а и воинскую.

Репнев позвал Коппа.

— Пойдем, Ганс, осмотрим ходячих раненых.

Они пошли в ельник. Тяжелый пахучий дух хвои кружил голову. Солнечные клинки вспыхивали в промежутках между елями и гасли.

— Борис, мне сейчас кажется, никакой войны нет, — сказал Копп, повертывая к Репневу юношеское лицо с распахнутыми глазами под белесой щеточкой бровей. — Просто я познаю прекрасную страну и прекрасных людей.

Из-за сосны, выставив перед собой винтовку, выпрыгнул часовой и секунду моргал глазами на подходивших.

— Ф-фу, — сказал он, вытирая лоб, — ну делишки. Кабы не посмотрел, точно бы пальнул. Как же вы, товарищ доктор, по-немецки тут разговариваете.

«Копп забыл о войне, — думал Репнев, — война на день дала ему забыть о себе. А мне нельзя забыть ни на минуту. Вчера эсэсовцы сожгли целое село. Завтра бой. И там где-то, в общем даже недалеко, в тридцати километрах, в одном дне ходьбы, в часе езды на машине, в доме, где я жил когда-то, самая близкая и самая чужая мне женщина».

Он долго не пускал к себе этих мыслей, но вдруг они рванулись и затопили его, овладели им всем, опутали, влезли в каждую пору его тела. Потому что тело его знало ее, ту неистовую, светловолосую, с нежным и капризным лицом, ту стонавшую в его объятиях, ту прихотливо-изменчивую днем, надменную вечером и только ночью сдавшуюся, шепчущую его имя и слова потрясающих душу признаний, ту, пьющую его жадными и жаркими губами, ту невозвратную, любимую... Неужели у нее то же было и с немцем? И вдруг, взглянув на Коппа, весь закостенел от боли. Борис почти ненавидел сейчас этого белесого бессмысленного мальчишку, оба они, и Копп и Бергман, были немцами. И с одним он мог дружить, следовательно, другого она могла любить. Ибо оба они не были нашими врагами. Он представил себе, что в доме в Клинцах происходит ночью. И зубами заскрипел от едкой горечи этой галлюцинации. И немцу она шепчет те слова, что шептала когда-то ему, только ему...

— Надя очень красивая девушка, — сказал вдруг, весь заалев, Копп.

...Если Поля любит Бергмана, то Бергман не наци. И если это так, бдительные комиссары и Точилин ошиблись и спутали ему всю игру. Его ждут там, в Клинцах.

Он вдруг принял решение. Сразу после боя он объяснит все Редькину и снова попросится в разведку в Клинцы. Конечно, после боя будет трудно: появятся раненые. Но он должен убедить Редькина. В Клинцах его ждут...

 

...Рано утром отряд уже был на марше. Солнце уже взошло и жарко припекало спины. Репнев поглядывал на вспотевшие лица, на соляные круги между лопаток партизанских гимнастерок и рубах, вслушивался в разговоры. Будиловцы (их легко было узнать по бритым незагорелым лицам) были перемешаны с точилинскими и добровольцами, пришедшими в отряд. Повсюду шло выяснение отношений.

Впереди Бориса в четверке шагал молодой парнишка, пришедший с группой Нади, коренастый рассудительный точилинец с бородкой и два рослых будиловских перебежчика.

— Так сам-то он, Будилов, что за птица? — интересовался точилинец. — Трепло? Или к делу годен?

— Оно, браток, вишь, какое дело, — лениво отвечал рослый парень с чубом из-под неизвестно как попавшей к нему мичманки, — мужик-то он смелый и немцев не любит, да программы, понимаешь, в нем нету. Пьет, гуляет, а потом ка-ак подымет ночью, да и поперли на какую-нибудь зондеркоманду.

В негромких разговорах, в глухом топоте, в побренькивании удил шедших позади лошадей, взятых под будущие трофеи и будущих раненых, колонна текла и текла между соснами, увязая в зыбком мху и хвойной подстилке бора. Высверкивало оружие, коротко ржали лошади. Редькин и комиссар непрерывно рыскали из конца в конец колонны. Настроение ожидания и тайного волнения возбуждало людей.

Копп горбился в седле. В своем обмундировании солдата вермахта со споротыми нашивками и погонами он странно выглядел в этой разноликой, но однородно чуждой для него колонне. Под ним был гнедой, смирный мерин, но, даже когда тот шел шагом, Копп съезжал ему на шею. Уже дважды пришлось подтягивать подпруги.

— Странно, — сказал Копп, — Борис, понимаешь ли ты, что мы идем стрелять в немцев и австрийцев таких же, как я. Идем бить гансов, как говорит Юрка. Но я же Ганс.

На звук немецкой речи впереди обернулись, но тут же успокоились.

— Наш фриц разговаривает, — объяснял кто-то будиловским. Те долго еще оглядывались, привыкая к Коппу.

— Ты сам говорил, что сейчас неважна национальность, важно, кто за что борется, на чьей стороне добро. — Репнев посмотрел в ало загорелое лицо Коппа. В светлой влаге Копповых глаз туманилась какая-то дальняя и высокая мысль. Он вдруг застенчиво улыбнулся.

— В какой-то книге восемнадцатого века я вычитал вот такое, — Копп наморщил лоб, вспоминая: — «Война — это сатанинская выдумка, чтобы унизить в человеке все божье. Пока щебечут птицы и звезды пронизывают с ночного неба наши души, пока возлюбленная ждет у мостика над тихим прудом и груди ее полны жажды твоих ладоней, а тело налито терпким вином желания, можно ли думать о смерти своей или ближнего? Умирать посреди цветущей жизни — это ли не нелепость? А как убить другого, когда и для него щебечут птицы, сияют звезды с ночного неба, когда и его ждет налитая соками жизни подруга, склоняясь над перилами вечернего пруда?

И подо всем этим черви готовятся всосать и переварить нашу плоть. И он стреляет в тебя, чтобы выжить, и ты стреляешь в него, чтобы выжить, но разве нельзя просто жить, а не выживать, разве пули, штыки и копья нужны для жизни, а не для смерти?

Господи, как остаться на войне человеком?»

Репнев почувствовал, что все отдаляется от него: и шарканье ног, и звяканье трензелей, и негромкий говорок колонны. Да, он тоже думал над этим: как остаться человеком на войне, как не озвереть, не стать тупым, привычным орудием истребления. Ты молодец, мальчик!

— Сто-ой! — раздалась команда.

Партизаны вышли на опушку леса. Колонна развернулась лицом к Редькину. Он сидел на лошади изжелта-белый, сдвинув серые брови над едкими глазами. Фуражка была нахлобучена на самый лоб, бинокль постукивал по груди.

— Ребята, — сказал Редькин, — будем бить их в бога и душу мать. Будем бить за все. За то, что они к нам полезли, за то, что они тут творят, за Большое Лотохино, за матерей наших, за детей наших. Пленных не брать! Нам их некуда девать. Стрелять по сигналу, и гляди у меня, если кто струсит и начнет без команды! А вы, будиловские, должны показать, что там, у себя, бока не пролежали! После того как взводные расставят вас на позицию, затаиться, лечь как камень и ждать. Прикажу: стреляй от пуза, зашвыривай их гранатами, по сигналу кидайся, рви глотку, режь, не знай пощады! Как они с нами, так мы с ними. Баста.

Он отъехал и махнул рукой, тотчас к нему подбежали несколько человек — командиры взводов, а потом колонна стала делиться, дробиться, расползаться. И скоро на поляне остались только несколько пареньков, оскорбленных тем, что их придали санчасти, Репнев, Копп и комиссар.

— Неправильную линию гнет командир, — подъехал к Репневу комиссар, — мы не фашисты. Пощады, говорит, не знай...

— А куда девать пленных? — угрюмо спросил Репнев, он всегда мучился этим страшным для партизан вопросом: куда девать пленных и что делать со своими ранеными?

— Конечно, верно, — сказал комиссар, кивая шафранным татарским лицом, — а все-таки так прямо валить: «рви за глотку, дави» — неполитично.

Репнев слез с лошади и пошел к лиственному подлеску, сменившему бор. Издалека слышался смутный гул. Значит, они вышли к шоссе. «Почему решили нападать днем? — думал он. — Странный мужик этот Редькин. Но воевать умеет. Посмотрим, что он придумал».

В редколесье, между ореховыми кустами, за пнями, в выбоинах и ямках, лежали партизаны. Серая лента шоссе сверкала метрах в тридцати. Кое-где видны были ползущие фигуры. Группы прикрытия уходили в обе стороны от основных сил.

Репнев прилег чуть позади цепи, смотрел, как маскируются за кустами люди. На той стороне шоссе тоже мелькали между кустов и молодых березок ползущие фигуры. Подполз Редькин.

— Носилки запасли? — спросил он, утирая лиг со лба.

— Копп готовит.

— Надо раненых быстро относить. Тут минуту промедлишь — и хана.

Далеко от ближних к шоссе кустов замаячили шестом.

— Едут, — сказал Редькин, и на лице его возникло выражение такого хищного и сладостного ликования, что Репнев уже не отводил от него глаз. — Едут Гансы! — прошептал Редькин. — Дождался я встречи...

Назад Дальше