Теперь он не отрываясь наблюдал за шоссе. Вот наплыл рев, стал оглушительным, показался бронетранспортер. Дула его пулеметов шевелились, ощупывая дорогу. Каски солдат торчали над бронированным кузовом. За бронетранспортером метрах в двадцати показались грузовики. Теперь они катили уже вдоль кустарника, в котором затаился отряд, и Репнев, глядя на застывшие за кустами спины, ждал команды, от которой должна взорваться вся эта махина техники и людей. Но колонна шла беспрепятственно. Из каждой машины торчали каски. Они были набиты густо и плотно, как патроны в смотанной пулеметной ленте. Солдаты пели. Это стало слышно, лишь когда грузовики прокатили мимо того места, где лежали Репнев и Редькин. Они пели старую песню «Вахт ам Райн».
У Репнева ненавистью свело скулы. Они ехали по его земле и пели свою наглую, победную песню. Они были на русской земле, у древних рек Великой и Ущеры, а пели о своем Рейне, который они собирались защищать здесь, у нас, у наших рек. Колонна ползла и ползла, а замерший Редькин все смотрел из-за кустов на дорогу и не давал команды.
— Эти наши! — сказал Редькин. Он неотрывно следил за ползшими по шоссе машинами. На кабинах стояли тяжелые пулеметы на разножках, солдаты пели.
Редькин встал. Неторопливо снял с плеча автомат. Репнев увидел, как пулеметчик на второй машине вдруг словно споткнулся о Редькина взглядом и что-то закричал.
— Крой! — гаркнул Редькин, полоснул по сидящим в грузовике, лопнула тишина. Со всех сторон ревело и свистело. Со всех сторон плясало пламя выстрелов. Раз за разом ахали взрывы гранат. Несколько грузовиков горело. Первая и последняя машины, подбитые, подожженные, надежно закупоривали выход с шоссе. Два или три грузовика еще пытались вырулить обратно. С остальных градом сыпались солдаты и падали на серый асфальт. Автоматы, пулеметы и винтовки отряда ошпаривали их с неистовой стремительностью. Одному грузовику удалось вырваться через кювет, но тут же грохнула граната, и солдаты стремглав сыпанули с него, падая и отвечая огнем. Со всех сторон к горящим и уткнувшимся в обочины грузовикам, пронизывая их от борта к борту, тянулись огненные строчки. Все шоссе полно было стонами и криками. Редькин оглядел бушующий квадрат, где погибла немецкая колонна, и высоко крикнул:
— Впе-е-ред!
Со всех сторон ринулись к шоссе фигурки. На бегу они били и били из винтовок и автоматов, и через минуту все шоссе было облеплено партизанами. Одни, продолжая стрелять, обегали развороченные машины, другие копошились около убитых немцев, забирая оружие, и только от того грузовика, что встал, как вздыбленный зверь над кюветом, четко отвечали немецкие «шмайсеры».
Скоро партизаны, оставив на шоссе кое-кого из товарищей, особенно выделявшихся среди темных немецких трупов своими вылинявшими гимнастерками и рубахами, поползли к кюветам и, укрывшись там, начали дуэль с залегшими солдатами. Редькин, перебегавший от группы к группе, вновь встал и снова скомандовал атаку. Опять со всех сторон кинулись к кювету фигурки. Но немцы, залегшие в кювете как в траншее, опять стегнули огнем, и фигурки партизан припали к земле, стали отползать. Редькин, все еще шедший вперед, вдруг рванулся, вскинул голову и начал оседать на землю.
К нему кинулось несколько человек. Репнев, не обращая внимания на злобное жужжание вокруг, подбежал, вырвал из чьих-то рук и отволок в кювет отяжелевшее тело. Тут же оказался Копп. В руке у него были индивидуальный пакет, инструменты. Разорвав гимнастерку, Репнев определил характер ранения. Пуля прошла навылет, рана была неопасной. Он быстро очистил ее. Редькин начал приходить в себя. Вокруг с осиным высвистом реяли пули. Некоторые из них вонзались в травянистую стену кювета.
Редькин открыл глаза, прислушался. Подбежал и склонился над ним Точилин.
— Ранен?! — У Точилина все лицо плясало, дергались губы. — Говорил же я! Говорил!..
— Точилин, — сказал, вслушиваясь в звуки боя, Редькин, — гранатами! И брать. Оружие надо прихватить из машин и раненых увести с шоссе, а эти... гады... не дадут. Пока помощь к ним не пришла, глуши гадов.
Точилин исчез. Бинтуя плечо Редькину, Репнев оглянулся: Коппа не было рядом. Одновременно там, где двигались под машиной немецкие каски, грянуло несколько разрывов. Огонь у немцев сразу ослаб. В это время все увидели стоящего на шоссе Коппа. В своем мундире со споротыми погонами и пилотке он стоял, развернувшись к торчащим немецким каскам, и что-то кричал. Стрельба прекратилась. Редькин, застонав, попытался подняться.
— Что он там орет? — спрашивал Репнева, морщась от боли в плече. — Переводи.
— Геноссе зольдатен! — кричал Копп. — Нет смысла лить кровь. Пора сдаваться!
— Ду-бина! — в ярости захрипел Редькин. — Скажи ему... — Он застонал. В полной тишине слышно было, как лопается что-то в кожухе догорающей машины и как позванивает катящаяся по шоссе спавшая с чьей-то головы каска.
Из кювета поднялся солдат и крикнул в ответ Коппу, что они будут драться до конца, потому что партизаны убивают пленных. Копп вдруг пошел прямо на их шевелящиеся каски. У него было слепое лицо, полное какой-то нежной веры.
— Геноссе! — кричал Копп. — Я такой же, как вы. Вы видите меня? Я из плоти и крови. Разве меня убили?
Редькин вскочил. Серое лицо его дергалось, он беззвучно от ярости матерился. Немцы же, помедлив секунду, вдруг начали мешковато вылезать из кювета, бросая оружие, вскидывать над собой руки.
И в этот миг загромыхал пулемет на кабине разбитого грузовика. Партизаны, вылезшие из кюветов, попадали обратно. Рослый офицер без каски с залитым кровью лицом резал очередями своих сдавшихся соотечественников. Двое или трое оставшихся в живых метались по шоссе, что-то вопя и спотыкаясь о трупы, но лязгающие по асфальту пули догнали наконец и этих. И в тот момент, когда упал последний из солдат, к грузовику кинулся Копп.
Он бежал простоволосый, в разодранном мундире, прямо навстречу слепящему огнем дулу пулемета и кричал только одно слово: «Геноссе... Геноссе...»
Немец в кузове подпустил его на десять шагов и всадил в грудь безоружному Коппу очередь. Две гранаты разнесли вдребезги остатки грузовика и немца-пулеметчика, а на шоссе в предсмертных муках катался Копп.
Перед кабинетом фон Шренка Полину остановил Притвиц. Он красноречиво указал на приоткрытую дверь — оттуда несся рык.
— Что там? — спросила Полина, прислушиваясь к голосу фон Шренка. Она даже предположить не могла, что он способен на такой рев.
— Шеф беседует с представителями гестапо и русской полиции, — улыбнулся Притвиц.
— Что-нибудь случилось?
— Случилось, но вам, красивой женщине, не должно быть дела до этого. — Притвиц нагло кокетничал.
— Притвиц, изложите переводчице комендатуры положение вещей, — голос Полины был тверд.
— Некий Реткин, — меланхолично сказал Притвиц, поигрывая ключами, — уничтожил на шоссе полторы роты нашей мотодивизии... Конечно, никто не предполагал, что эти идиоты будут передвигаться по нашим местам без охранения и дозоров. Но они же «фронтовики», а здесь же «тыл»! — Он скривил яркий, как у женщины, рот. — Вот и расплата.
— Но почему полковник так взволнован?
— Потому что подпорчена его репутация. Ведь наш шеф — это светило. Он известный специалист по очищению прифронтовых зон, и действовал он в Югославии. Его там ранили, он лечился в госпитале, и в это время партизаны атаковали немцев. Не знаю уж, что он тогда пережил, но, видимо, немало. С тех пор он и переквалифицировался на антипартизанские действия. Шеф — творческая натура. Он, если хотите, художник. Совсем недавно он уничтожил этого Реткина. Затравил, как охотник травит лису. И вот тот опять в наших местах и с немалыми силами. И теперь наверху могут плохо подумать о полковнике фон Шренке.
Полина, прислушиваясь к тому, что говорят в кабинете, а там уже говорили, а не кричали, не упустила ни слова из информации Притвица. Она и сама знала, что фон Шренк — птица высокого полета.
— Где ваши осведомители, Кранц? — на высокой ноте вопрошал фон Шренк. — Где они, я вас спрашиваю? Вас же, господин Куренцов, кажется, пора уволить. То дерьмо, которое вы считаете своими агентами, годится только на удобрение.
В ответ загудел голос Куренцова, мешавшего русские слова с немецкими. И снова пронзительно спросил фон Шренк:
— Где отряд Реткина? Вы оба представляете здесь службу безопасности. Вы должны знать. У меня есть все: батальон Кюнмахля и широкая возможность подкреплений из Пскова. Я прижму его и раздавлю так же, как сделал два месяца назад. Но я спрашиваю у вас: кто мне укажет место его базы?
В кабинете молчали.
— Двести немецких трупов посреди стратегического шоссе. Операция произведена днем. Нагло, резко, умело! Как мы сможем править туземцами, если мы позволяем этим бандам убивать хозяев? Разговор окончен. Мы вернемся к нему позже.
В дверь, стараясь не топать, прошли трое. Куренцов и два его помощника. У всех троих на лице было выражение тоскливой ненависти.
— Шеф знает, как производить экзекуции, — на ухо Полине сказал Притвиц. — Кранц никогда не простит ему, что он отчитывал его вместе с Куренцовым.
Через несколько минут вышел Кранц. Он бегло оглядел стоявших у окна переводчицу и адъютанта, кивнул им и вышел. На правильном его лице не было никакого иного выражения, кроме сосредоточенности.
Полина прошла к себе в комнату, села, как всегда, у окна. От картины Шишкина на стене веяло старинным покоем. Она вдруг обрадовалась ее присутствию в комнате. В последнее время дома ей бывало неуютно. Вся жизнь обратилась в ожидание. Нюша, ничего не понимавшая, но заразившаяся общей атмосферой тревоги, суетилась около, все время расспрашивая и неизвестно чему соболезнуя. Бергман, не задавая вопросов, изредка взглядывал своими коричневыми, уходившими все дальше в синеву глазниц зрачками, и от немоты этого вопроса она страдала особенно сильно.
Разговоры по вечерам ограничивались событиями в поселке. Почти каждый вечер Бергман рано уходил к себе и до полуночи играл на скрипке. Чаще Моцарта. Иногда Равеля. Она, уткнувшись в подушку, плакала. Теперь она почти ненавидела Николая. Явиться сюда, придать их жизням, заброшенным в крупорушку войны, новый и высокий смысл и сгинуть, выставив ее перед человеком, ею же вовлеченным в дело, безответственной и наглой болтуньей. Она даже во сне бормотала пароль. А из лесу никто не шел.
Она все чаще думала о Бергмане. Как с ним трудно! Сидит, ест, молчит. Ходит во дворе под черемухами. Молчит. И на широколобом смуглом лице с горбатым носом одни глаза, и эти глаза укоряют. Она почти с мольбой смотрела на него утром. «Скажи-скажи хоть слово». Но он молчал, орудуя ножом и вилкой. Потом дожидался ее, сажал в машину. Иоахим довозил ее до комендатуры. Бергман прикладывал руку к козырьку, Иоахим улыбался, стоя у раскрытой дверцы, и она уходила.
В дверь постучались. Вошел Притвиц. Этот златокудрый розовощекий херувим сейчас раздражал ее.
— Фрау, — Притвиц смастерил на физиономии таинственное и торжественное выражение, — вы тут скучаете, как дама в ожидании ушедшего в поход рыцаря, а события могут отменить его возвращение, война разгорается, и возникают все новые загадки.
— И что это за новые загадки?
— Например, — сказал, заглядывая ей в глаза и кокетничая, Притвиц, — было четверо перебежчиков из отряда бессмертного товарища Реткина. Один из них собирался вчера привести человека, который согласится разведать расположение банды этого Реткина. Так вот: он не явился. Не явится и человек, которого он должен был привести. Кроме того, ходят слухи, что прямо из комендатуры он двинулся к тому самому Реткину, о котором шла речь.
Она вспомнила бородача, обещавшего привести человека для засылки в Редькину. Неужели это был свой? Он тогда не внушил ей никакой симпатии. Наоборот, ей он показался кулаком, думающим только о мошне. Вот другой — рослый, голубоглазый, наоборот, вызывал в ней инстинктивное доверие. Но разведчик и должен так маскироваться, как тот бородач.
— Он же сам сдался. Разве он посмеет к ним вернуться? Они его убьют!
— О женщины! — философски сказал Притвиц. — Фрау Мальтцов, скажите, вы пьете настоящее французское шампанское?
— Я чувствую, что оно появилось в офицерском клубе, — улыбнулась Полина. Но разговор надо было продолжить. — Но я бы на месте того человека ни за что бы не вернулась к партизанам.
— Полин, — сказал Притвиц, пытаясь взять ее руку, — Полин, вы милы, больше того, вы прекрасны, как истинная русалка, но что вы можете знать о мужчинах. Он русский. Если он не предатель, следовательно, он за партизан...
— Следовательно, я предатель? — спросила Полина, выпрямляясь.
— О, — сказал запутавшийся Притвиц, — вы!.. Вы чудо. Вы европеянка! При чем здесь вы?
— Продолжайте, — перебила Полина, — ход ваших рассуждений гораздо интереснее ваших комплиментов.
— Так вот, — сказал уже с меньшим одушевлением Притвиц, — он сбежал от своих в минуту их разгрома и собственной слабости. Теперь, когда партизаны набрались сил, он жаждет загладить свою вину. Он возвращается с повинной, и не просто с повинной, а со сведениями.
— Но что за сведения он мог принести? — спросила Полина. — Что в них способно заслужить реабилитацию?
— Сведения серьезны, — сказал, построжав, Притвиц, — он сообщит им, что шеф готовит агентуру. Они будут бдительнее.
— Все это не очень конкретно, — сказала она, — и они сами знают, что оккупационные власти не будут сидеть сложа руки после того, что они тут наделали на шоссе и в Большом Лотохине.
— Это правильно, — сказал Притвиц, что-то обдумывая, — но все-таки он сбежал.
Полина закурила. «А сбежал ли? — подумала она. — И если сбежал, то почему именно к партизанам? Может быть, почувствовал, что пахнет жареным, и просто скрылся. А обещал Шренку привести лазутчика, чтобы быть вне подозрений».
— Вы подали мне одну мысль, — сказал Притвиц, проницательно поглядывая на нее. — Он мог и не сбежать. Это надо проверить... — Он было пошел к дверям, но возвратился. — Поверьте, Полин, — сказал он с неожиданной страстностью, — мы придавим этого Реткина как крысу! — Ноздри у него раздулись. Он был похож на алкоголика, который уже знает, как дорваться до выпивки. — Мы с шефом поработали мозгами. Знаете, как будет называться операция по уничтожению этого партизанского Цезаря? «Троянский конь». Да. Это маленький шедевр военного искусства. И дело только за одним: знать, где их базы. Дело только за этим.
Ближе к вечеру вестовой пригласил ее в кабинет фон Шренка. Там уже кончался допрос Воронова и Гаркуши, двух из четырех перебежчиков от партизан. Фон Шренк был зол, красные пятна цвели на узких скулах.
— Фрау Мальцов, — сказал он ей, едва она вошла, — я уже час бьюсь с этими двумя паршивцами, но без вас многое не понимаю. Спросите у них: видели ли они кого-нибудь из своих двух товарищей после беседы в комендатуре?
Гаркуша, черноволосый, быстроглазый, в сером пиджаке «фантазия», и Воронов, русый, долгоносый, в грязной телогрейке, мялись перед фон Шренком с выражением паники на лицах и после ее вопроса в голос стали утверждать, что никого не видели.
После долгих выяснений Полина сообщила фон Шренку, что Воронов последним разговаривал с Кобзевым в коридоре комендатуры сразу после беседы в кабинете и тот похвастал ему, что на десять тысяч марок он себе купит грузовик и дом где-нибудь в Польше. Шибаев же шел с Гаркушей и за всю дорогу не сказал ни единого слова. Оба допрашиваемых были в поту, омерзительно пахли и пришли уже в то состояние полного умственного расстройства, когда от них наводящими вопросами можно было добиться чего угодно, только не истины.
Полина сказала об этом Шренку. Тот тяжелым взглядом обвел обоих, позвонил и приказал Притвицу посадить их в каталажку русской полиции и забрать семьи. Оба внимательно выслушали Полину. Гаркуша вдруг взвыл и бросился на колени: — Не виноват! — кричал он. — Ни в чем не виноват! Господин офицер, ослобоните!
Воронов только еще больше вспотел и смотрел на всех взглядом оглушенного быка.
Притвиц вывел их из кабинета.
— Мадам, — сказал с потугами на прежнее остроумие фон Шренк, — вы расцветаете, а я сохну. Не знаете ли вы эликсира, способного и во мне оживить какие-нибудь бодрые соки?