— Нет смысла вспоминать теперь об этом, шеф, — сказал Притвиц, — наша игра сыграна.
— Надо... было, — с клекотом в груди отозвался Шренк. Он дернулся. — Надо было... стрелять и стрелять их... Всех... Без различия.
Подошел Бергман. Вместе с Репневым склонился над раной.
— Иуда, — прохрипел фон Шренк, — с дикарями против Германии и цивилизации?
Репнев с помощью Бергмана перевязал Шренка. Бергман, затягивавший на его груди бинты, увидел прямо перед собой поблескивающие зрачки.
— Если бы вы были чуть здоровее, я бы кое-что объяснил вам по поводу Германии и цивилизации, — отчеканил он.
— Вы имели достаточно времени, а я здоровья совсем недавно, — иронически скривил рот фон Шренк, — но почему-то я тогда этих объяснений не услышал.
— Вы!.. — сказал, темнея, Бергман. — Вы, полковник, присвоили себе право убивать, жечь и насиловать именем Германии. Я всегда ненавидел такую Германию... И я готов погибнуть за то, чтоб она стала другой.
— Ты... за все заплатишь, предатель! — Фон Шренк дернулся. Густая черная струя крови ударила у него изо рта, конвульсии сотрясли тело. Через минуту он затих.
— В одном нельзя отказать этому господину, — сказал, отходя, Бергман, — он был до конца последователен.
— За исключением дружбы с вами, — пробормотал, глядя на мертвого полковника, Притвиц.
Молодой партизан толкнул его дулом автомата и погнал перед собой.
— Коля! — подошедшая Полина взяла Репнева за локоть. — Этот Притвиц меня спас. Укрыл от гестапо. Может быть, по доброте душевной, может, по недомыслию, но спас.
— Посмотрим, что для него можно сделать, — сказал Репнев.
Она вдруг обняла его и тут же, взглянув на Бергмана, убрала свои руки.
— Кстати, — сказал Бергман, старательно обходя их взглядом, — нельзя ли поискать в подвалах гестапо моего денщика? Если бы он начал выдавать на день раньше, ни меня, ни Полины, возможно, уже не было бы в живых.
— Спасти арестованных не успели, — сказал Репнев, — когда мы атаковали, гестаповцы бросили в подвал несколько гранат. Все, кто был там, погибли. Гестаповцев тоже не пощадили. Этот... Кранц, что ли, его опознали местные. Лежит с пробитым черепом.
— А бумаги, протоколы допросов?..
— Что могло сгореть, сгорело. Здание забросали гранатами и бутылками со смесью.
Далеко на шоссе послышался звук моторов.
— Уходим, — приказал Редькин. — Комиссар, выводи!
Репнев ждал, пока в тарахтящие повозки погрузят раненых. От шоссе полыхнула стрельба. Она усиливалась и приближалась.
Ночью, при свете свечей, Репнев и Бергман закончили седьмую операцию. Как были — Репнев в пропотненной гимнастерке, Бергман в распахнутом, пропотелом мундире — вышли из блиндажа. Звезды цвели над огромным лесным морем, льдистое их свечение, казалось, колебалось и двигалось в черноте неба. Вокруг спал партизанский лагерь. В эту ночь они остановились в прошлогодних блиндажах, раскинутых в самой чащобе леса. Здесь во времена осенних боев располагалась какая-то часть. Лошади всхрапывали во сне. Костры были залиты, и сапоги обоих нет-нет и наступали на кучки остывших головешек.
Неподалеку от блиндажа в черноте ночи Репнев наткнулся на телегу. В ней кто-то ворочался. Он узнал пленного обер-лейтенанта. Они прошли дальше.
— Сядем? — предложил Репнев, нащупав ногой какое-то бревно.
— Да, — согласился Бергман. Он вынул из кармана сигареты, чиркнул зажигалкой.
— Руки у вас замечательные, — сказал Репнев, он все еще переживал операцию Редькина, когда вдруг прорвалась артерия и кровь хлынула во вскрытую брюшину. Если бы не Бергман, успевший пальцем прижать кровоток, все было бы кончено.
— Вы хороший хирург, — сказал Бергман.
Они помолчали. Полина в накинутой шинели, выйдя за ними, неслышно приткнулась к задку телеги. Она думала о них обоих, и сердце полно было тихой боли и радости.
— Господин Репнев, — сказал Бергман, сильно затягиваясь, — у меня к вам небольшой разговор.
— Я слушаю вас, — сказал Борис.
— Вы должны меня понять, — сказал Бергман, — я против наци и сделал что мог. Собственно, это все ваша жена. Иначе я бы не решился... — Он смолк. — Я люблю Полин, господин Репнев.
Репнев весь сжался. Он не ждал этого разговора. Он принял Бергмана, принял его как великолепного хирурга и как человека, посмевшего пойти против фашизма. Бергман ничем не напоминал Коппа, но был одним из сотен и тысяч Коппов, которые спасали во всей этой огромной войне доброе имя немцев. Но говорить с ним о Полине Репнев не мог. Еще с той встречи он помнил их взаимную подключенность друг к другу. А сегодня, когда они уходили от преследования Кюнмахля, вглядевшись в их близко сдвинутые плечи на подводе, он все понял.
— Я знаю, — сказал он.
Полина в трех шагах от них изумленно подняла брови в темноте. Что он знает?
— Господин Репнев, — медлительно говорил Бергман, — я люблю вашу жену, но она не любит меня.
Репнев глотнул воздух и задержал его в легких.
— У вас было... объяснение? — спросил он, внезапно охрипнув.
— Она не любит меня, — сказал Бергман, бросая сигарету. Оба смотрели, как светлячком мелькнула и сгасла алая точка. — Она любит вас, — сказал Бергман.
Полина в темноте закрыла рукой лицо. «Так это? — беззвучно спросила она у кого-то. — Так это или не так, господи?»
Кто ей мог ответить?
Репнев тоже не ответил Бергману,
— У меня к вам просьба, господин Репнев, — сказал Бергман, поеживаясь от близкой сырости болота, — я должен уйти. Там, в поселке, у меня остались раненые. Они уже не воины, когда ранены. Гестапо ликвидировано, протоколы допросов сгорели. Кранц убит, И я обязан быть там, среди немцев.
— Пока раненые, они не воины, — сказал Репнев, — когда выздоравливают, они опять берут в руки автоматы.
Вдруг опять вспомнилось стихотворение, прочитанное Коппом: «Господи, как остаться на воине человеком».
Он встал. Встал и Бергман. Лиц не было видно в темноте.
— Я вижу, вы не согласны, — сказал Бергман, — я понимаю...
Репнев молчал. Он не поверил Бергману. Может быть, тот заблуждался вполне искренне. Важно, что заблуждался. Он вспомнил, как Полина смотрела на немца, слышал, как она выговаривала это имя: «Рупп». Именно сейчас Борис понял, что с Полиной у него, кажется, все кончено. Не надо иллюзий. Немец уйдет, а он останется. Издалека Бергман будет выглядеть еще благороднее, еще рыцарственнее, а он, будничный, повсюду сопутствующий супруг, привычный, как хлеб, не тот хлеб, который необходим ежедневно в пищу, а обрыдлый, черствый хлеб, будет ли он ей хотя бы просто нужен?
Немец ждал ответа, а второй лежал неподалеку в телеге и тоже чего-то ждал. Но дождаться он мог только одного — пули. Судя по всему, этот Притвиц типичный пруссак. Да и сама Полина считает, что спас он ее больше по недомыслию. Но, как бы то ни было, оба они вели себя по отношению к ней как люди и как мужчины, а кроме той войны пушек и штыков, которая идет вокруг, незримо идет и война поступков. Немцы ставили ради Полины голову на кон, и он, Репнев, русский человек и ее муж, сейчас подставит свою голову ради них. Потому что, кроме логики войны, которую так хорошо знает Редькин, есть еще другая логика. И в делах чести русский не мог уступить немцам. А тут было дело чести, так это он понимал.
— Этого... адъютанта с собой возьмете? — спросил он, утверждаясь в своем решении.
Бергман встал и подошел к телеге, где лежал Притвиц. Он долго смотрел на распластанного обер-лейтенанта.
— Карл, — спросил он негромко, — если нас отпустят, вы даете слово молчать обо мне? Мы ведь с вами связаны одной веревкой. Если гестапо узнает, что вы спасали Полину, то... Даете слово?
Ответа они дождались не раньше, чем через минуту.
— Я буду молчать, майор, — хрипло сказал Притвиц.
Но был еще человек, которого все это касалось. И Репнев подумал, что со стороны он может сейчас очень напоминать какого-нибудь шекспировского интригана-ревнивца, умудряющегося единственным ходом и устранить соперника, и выглядеть при этом даже благородно. Но плата была слишком высока для интриги. Редькин ведь не простит ему своеволия. И за Притвица придется держать ответ... прежде всего за него.
Однако как бы там ни расплатится он завтра, а сегодня он сдержит слово и отпустит немцев. Надо только сказать...
Но говорить не потребовалось. Полина уже стояла перед ними. Глаза ее влажно сияли на смутном в темноте лице.
— Рупп, — сказала она, — вы уходите? Вы все обдумали?
— Да, Полин, — Бергман смотрел куда-то в сторону. — Я должен уйти, я должен быть с немцами.
— Значит, наша борьба не ваша борьба, Рупп? Значит, все, что вы сделали, было ошибкой?
— Я не с наци, я с немцами, Полин, — мучительно искал слов Бергман. — Я... Я готов выполнять ваши задания... Но я должен быть там, по ту сторону фронта...
— Вы путаник, Рупп, — сказала Полина и вдруг, притянув его к себе, прижалась лбом к его подбородку. — Вы путаник, но я верю в вашу честь, Рупп. В честь человека и интеллигента.
Репнев отвернулся и шагнул в темноту.
— Спасибо, Полин, — услышал он сдавленный голос Бергмана.
Где-то неподалеку на телеге ворочался Притвиц, надо было развязать на нем веревки. Он пошел было, но руки Полины обняли его за плечи.
— Коля, — сказала она, глядя на него мокрыми блестящими глазами, — я понимаю... Я благодарна... Но я боюсь за тебя, милый!
Он снял ее руки с плеч и пошел распутывать Притвица. И все-таки она была верна! Никогда бы она не стала «овчаркой». Никогда бы не полюбила Бергмана, если бы он был нацист. И теперь он уходил, а она оставалась... Она была верна не любви, а много высшему — делу! И негодующе, ревниво и оскорбленно, он все же восхищался ею, своей Полиной... Пусть даже не такой уже своей.
Через час, далеко обойдя лагерь, он вывел обоих немцев к гати. Дальше был здоровый сосновый бор, и там начиналась тропа, выводящая к шоссе.
— Все, — сказал он, — теперь вы дойдете.
Бергман повернулся к нему. Рассвет уже начинался, но пока только муть раздвинула черноту ночи. Лиц не было видно.
— Прощайте, Бергман, — сказал он.
— Прощайте, господин Репнев, — они одновременно шагнули друг к другу и обнялись.
— Надо спешить! — подал голос невидимый в сером сумраке Притвиц.
Репнев постоял, слушая их шаги. Он вспоминал, как Полина поцеловала Бергмана на прощание. Это не был поцелуй страсти. Но в том, как долго они стояли, касаясь друг друга лицами, было нечто большее, чем только уважение.
Он вернулся, когда совсем рассвело. Полина и какой-то боец выносили из блиндажа Редькина. Тот хрипел пробитыми легкими, но был в сознании. Полина и боец положили его на траву. Мутное от слабости и рассвета лицо его освещалось яростными глазами.
— Репнев, — позвал он.
Тот подошел.
— Слышь, — сказал Редькин с сипом в горле, — подумал я тут. Вот у меня пять сестер... Бывает же так. Одни бабы у матери рожались, я самый младший — один мужик... И вот, понимаешь, приезжаю я после училища, а там мал мала меньше. Детворы куча. Все жили в отцовском доме. Калужские мы, потомственные сапожники. Вот смотрю я на пацанов — а их навалом, пять семей все же, и думаю: господи ты, боже, в чем ходят? В моих, а то и дедовых еще сапогах, одеться как следует не могут, а у нас в лагерях новая техника БТ-5, БТ-7, БТ-28, Т-35, КВ. Машины — и все денег прорву стоят. А ведь нужны, потому что вот-вот они на нас попрут, немцы... И знаешь, о чем я в отпуске каждый раз мечтал? Не поверишь. Скорее бы, скорее бы нападали! Чтоб пустить из них юшку, чтоб скорее все это кончилось и чтоб моих разлюбезных танков больше не понадобилось. И уж теперь чего бы ни сделал, чтоб обломать им все зубы, каждого их солдата скорее в Землю закопать... Потому что сестрины детишки мне спать не дают. Мерещатся. Хлеба просят.
Репнев молча глядит на него. Где-то рядом присутствовала Полина. С момента, когда он решил отпустить немцев, она не сказала ему ни слова, только смотрела со странным ожиданием.
— Командир, — сказал он, наклоняясь и попадая в яростный луч редькинского взгляда, — тут такое дело. Немцев я отпустил.
— Каких немцев? — спросил Редькин, уходя глубже в шинель, на которой лежал. — Этого врача ихнего?
— И второго, адъютанта.
— А ты его брал? — спросил Редькин, чуть румянея. — Кто разрешил? Трибунал. Завтра же трибунал тебе.
Репнев отошел. Полина шла к нему. Она не слышала их разговора с Редькиным.
— Коля, — сказала она, прижимаясь к нему, — мы теперь вместе насовсем? Да?
Трудно быть на войне человеком, подумал он.
Утром, когда он без ремня, со связанными руками сидел в телеге, подошла к нему Надя.
— Как же вы могли, Борис Николаевич? — Тут же появился Юрка, он цепко взял ее за плечо и обернулся к Репневу.
— Нашли мы его, — сказал он. — У самой стежки лежал.
— Кто? — спросил Репнев.
— Немец твой, доктор. Черепок напрочь разнесен, видно, дубиной сзади двинули.
— Притвиц! — понял Репнев и, застонав, уткнул голову в колени. «Как остаться на войне человеком, господи»?!
— Гони, — сказал, проезжая мимо, Точилин, — на базе судить будем.
Полина, вынырнув из кустарника, пошла рядом, держась за телегу.
— Я с тобой, Коля, — сказала она, — я во всем с тобой.
Он поднял на нее глаза. Знает о Бергмане или нет?
— Я знаю, — сказала она, — я все равно с тобой, милый.
И тут он впервые поверил этому.
«...с прискорбием сообщают о трагической гибели выдающегося советского стрелка, заслуженного мастера спорта, обладателя серебряной олимпийской медали, девятикратного чемпиона страны Александра Васильевича Мамлеева...»
«Вот те на! — Алексей от удивления присвистнул. — Еще два дня назад читал, что Мамлеев — наша самая большая надежда на предстоящих Олимпийских играх, верная золотая медаль... Вот тебе и медаль...»
Алексей продолжал машинально просматривать газету, но мысли его вновь и вновь возвращались к некрологу. Когда он подходил к управлению, стрелки больших уличных часов показывали пять минут десятого. «Опять опоздал», — с раздражением подумал Алексей.
Он солидно, словно опоздание на работу было дозволено ему начальством, предъявил дежурному удостоверение и прошел в свою комнату. Здесь стояло четыре больших стола, к каждому, словно для устойчивости, притулились коричневые тела несгораемых шкафов. И, хотя в комнате работало четверо, Алексей не помнил, чтобы за год его работы они собирались вместе больше чем на час. Командировки, задания, срочные вызовы...
Вошел старший следователь Петр Петрович Стуков, его кабинет находился напротив.
«Интересно, — подумал Алексей, — этот Стуков хоть когда-нибудь в жизни опаздывал на работу или вот так всегда — минута в минуту на месте?..»