Сад вечерних туманов - Энг Тан Тван 15 стр.


– Эти молитвы, – заговорила я, – вы верите в их силу?

– Мой сад остался невредимым во время Оккупации.

– Это скорее благодаря тому – кто вы, раз уж император вам подарил старинное колесо. И – никакого мародерства, никакого нецивилизованного поведения со стороны императорских войск. Ведь молитвы ничуть не помогли вам, когда вернулись наши солдаты, верно?

Одним резким движением он встал с лавки и подошел к уступу, с которого был виден сад. Согнув сжатые пальцы к ладони, поманил меня, знаком прося встать рядом с ним.

– Вон – та самая лужайка, которую я показал вам раньше, – сказал он. – Вы так и не смогли сказать мне, что в ней необычного.

С того места, где я стояла, на полянке между деревьями четко виднелся даосский символ гармонии: две слезинки, образующие идеальный круг.

– Вы срезали траву на разных уровнях, – сказала я. Это было так просто: мне следовало бы сразу это заметить. – Обыграли свет и тень.

– Видимости, – обронил он.

Облака сдвинулись плотнее. Символы инь и ян, оттиснутые на лужайке тенью и светом, пропали, трава снова стала просто травой.

В свободное время по выходным я совершала путешествия по чайной плантации. Обширные участки Маджубы все еще покрывали джунгли. Деревья, которым было сотни, тысячи лет от роду, мешались с тропическими зарослями, покрывавшими Малайю. У плантации был собственный продовольственный магазин, забегаловка для любителей пунша из перебродившего пальмового сока – тодди, мечеть и индуистский храм. Рабочие жили в домах внутри огороженного пространства, охраняемого стражами, обученными Магнусом. По субботам специальный автобус отвозил рабочих на целый день в Танах-Рату. Иногда я останавливалась посмотреть за игрой мужчин в сепак такро[140], где игроки используют все части тела, кроме рук, удерживая как можно дольше в воздухе плетенный из ротанговой пальмы мяч.

Чтобы окрепнуть телом и стать более выносливой, я регулярно совершала длительные прогулки. Однажды воскресным утром, вскоре после переезда в коттедж «Магерсфонтейн», я забралась на нижние склоны позади него. Тропа оказалась довольно утоптанной и вела, огибая холм, к Югири. Минут через сорок-пятьдесят я добралась до вершины крутого склона. Горы парили в воздухе, отделенные от земли прослойкой низкого тумана. Мне видно было все – до самого острова Пангкора, погруженного в сон среди Малаккского пролива. На востоке горы уходили вдаль, насколько хватало глаз, и было легко убедить себя, что тоненькая сияющая полоска, обозначающая горизонт, – это отблеск Южно-Китайского моря.

Участки Югири проглядывали сквозь листву деревьев, словно штрихи пейзажа под пеленою облаков. Я отыскивала какие-то приметные местечки в саду, всякий раз чувствуя опьянение настоящим открытием, когда распознавала их. От водяного колеса, без устали вращающегося на высоком утесе, я проследила путь потока, прокладывавшего себе путь к подножию горы под пологом деревьев. Взгляд скользнул к дому Аритомо. Какая-то фигура стояла у задней двери. Даже на таком расстоянии я догадалась, что это не Аритомо. Ветер усилился, студя мне лицо. Еще несколько минут спустя появился еще один человек, и на этот раз я узнала Аритомо.

Он остановился и поднял лицо к горам. Потом повернулся к другому мужчине, и оба пошли по дорожке, которая выводит из Югири к самым джунглям. В просветах между деревьями я еще временами видела Аритомо. Другого мужчину разглядеть было трудно: его одежда цвета хаки сливалась с окружающим. Лиственный полог вскоре скрыл дорожку, как накрывает океан гребнем волны проходящий корабль, и я потеряла обоих из виду.

Глава 9

Через три дня после встречи с Тацуджи я проснулась, не осознавая, кто я такая, и не помня, кем я была.

Это перепугало меня, и вместе с тем я испытала чувство облегчения. Врачи уверяли, что потеря памяти не является симптомом моего состояния, однако в последнее время такое случалось все чаще и чаще. Забвение отступало, но я оставалась лежать в постели. Дотянувшись до тумбочки, взяла с нее дневник и принялась читать, ничего не выбирая, наугад: «Вы так говорите, будто у них есть души». Потребовалось время, чтобы припомнить: это записала я. Проглядела еще несколько страничек, морщась при каждом слове, которое, как мне казалось, было не совсем к месту. Остановилась при упоминании Чан Лю Фунг, женщины, которую я обвиняла перед самым своим увольнением, стала прикидывать, что с нею стало и где теперь ее дочь.

Докапываться до случившегося так давно, оказывается, труднее, чем мне представлялось. Точность моей памяти вызывает сомнения. Тот день, на браай у Магнуса, после того, как Фредерик привез меня обратно из Югири, – он так отчетливо запечатлен у меня в сознании, что даже не знаю, был ли он на самом деле, говорили ли люди на самом деле так, как мне запомнилось. Только какое это имеет значение? А еще – Фредерик был прав: у меня ощущение, будто я пишу одно из заключений по делу, испытывая знакомые чувства: слова заманивают меня в силки своих строк, опутывают, пока я полностью не теряю представления о времени и реальности за пределами страницы. Это ощущение всегда доставляло мне радость. Нынче оно наделяет меня еще большим: позволяет хоть как-то управляться с тем, что происходит со мной. Только вот надолго ли его хватит – этого я представить не могу.

Возлежащий Будда купается в лучах солнца на подоконнике.

Тацуджи с интересом оглядывает кабинет, ожидая, пока я достану гравюры. Они хранятся в непроницаемом для воздуха ящике из камфарового дерева. Выкладываю их на стол. Тацуджи любуется оловянной чайницей, которую увидел на одной из полок, любовно оглаживая пальцами вытесненные на ее поверхности бамбуковые листья. Осторожно ставит банку на место и спешит ко мне.

Я поднимаю уголки первого листа: пыль и запах камфары, впитанный бумагой за долгие годы, взвиваются вверх и дразнят мое обоняние. Тацуджи отворачивается и несколько раз подряд сильно чихает в платок. Совладав с собой, он достает из старенького, но хорошо сохранившегося кожаного портфеля пару белых нитяных перчаток и натягивает их. Лист за листом он перекладывает гравюры из одной стопки в другую, по ходу пересчитывая их. Бумага, на которой отпечатана каждая укиё-э, размером приблизительно с поднос. Каждый оттиск содержит внутри прямоугольную или округлую рамку, и у каждой укиё-э — свой, отличный от других рисунок.

– Тридцать шесть листов, – подытоживает Тацуджи.

Достав большую лупу, он скользит ею над поверхностью первой гравюры, искажая формы и цвета под стеклом, делая их похожими на огни силуэта ночного города, видимые через залитое дождем оконное стекло.

– Замечательно, – бормочет Тацуджи. – Так же хороши, как и «Благоухание туманов и чая».

Он имеет в виду хорошо известную укиё-э Аритомо: простор чайных полей плантации Маджуба. Именно эту ксилографию Аритомо передал в дар Токийскому национальному музею еще до того, как я с ним встретилась, и за прошедшие десятилетия ее статус ниспровергательницы канонов только укрепился, уступив лишь «Большой волне в Канагаве» Хокусая[141]. Упоминанием «Благоухания туманов и чая» Тацуджи недвусмысленно намекает мне, что я позволила воспроизвести гравюру в нескольких книгах. Я сама видела ее оттиск на тишотках, продававшихся в сувенирных лавках Танах-Раты.

– Все они были сделаны еще до того, как я познакомилась с ним, – говорю.

– Создание оттиска укиё-э, – говорит Тацуджи, – процесс длительный и сложный. Художник рисует контур на листке бумаги, прежде чем перенести его на клише из дерева. После чего на нем вырезается обратное изображение рисунка. Гравюра, подобная этой, с таким разнообразием цветов и глубиной деталей, требует семи, а может быть, и десяти различных клише. – У него на лице проявилось смущение. – Я не вижу здесь никаких дубликатов. Зачем понадобилось пройти через все эти тяготы, а потом изготовить всего одну копию каждого произведения? Вы уверены, что где-нибудь в доме не лежат другие оттиски?

– Здесь все, что он оставил. Он продавал свои гравюры покупателям в Японии, – говорю я. – Я всегда подозревала, что именно этим он и жил, ведь он никогда не брал заказы на создание садов, когда жил здесь.

– Я проследил за всеми оттисками, которые он продал. Ни один из виденных мною не является копией этих.

Голос Тацуджи едва уловимо дрожит, в глазах блеск. Его и без того высокое положение в ученом мире еще более возвысится после того, как будет опубликована его книга об Аритомо – с включением этих гравюр!

– Есть еще одна гравюра, висящая в Доме Маджубы, – напомнила я.

– Хотелось бы посмотреть и на нее тоже.

– Думаю, Фредерик не станет возражать. Я спрошу его.

Тацуджи кладет на стол свою лупу.

– Необычно и содержание этих укиё-э.

– Необычно? Чем же?

Он вытягивает из кипы один из листов, держа его в руках, как кусок ткани, предлагаемый торговцем:

– Вы никогда не замечали этого?

– На них изображены горы и природа. Обычные сюжеты для укиё-э, как я полагаю.

– Все они – виды Малайи, – говорит он, – все до единого. Здесь нет ничего, связанного с его собственной родиной, никаких традиционных мотивов, излюбленных нашими мастерами укиё-э: никаких зимних пейзажей, никаких изображений Фудзиямы или «быстротекущего мира».

Я снова пролистала гравюры. На каждой из них имелись узнаваемые приметы Малайи: буйные тропические джунгли, стоящие строем каучуковые деревья на плантациях, кокосовые пальмы, клонящиеся к морю, цветы, птицы и животные, встречающиеся только в тропических лесах: гигантский цветок раффлезия, плотоядное растение, мышиный олень, тапир…

– Никогда прежде не обращала на это внимания.

– Полагаю, когда видишь всё это вокруг, то как-то о нем и не думаешь.

Он взмахивает укиё-э:

– Хотелось бы исследовать их детально, прежде чем решать, какие мне понадобятся для включения в книгу.

– Их нельзя фотографировать или вывозить из Югири без моего разрешения, – предупреждаю я его.

– Это само собой разумеется.

Стараясь придать своему голосу легкость, произношу:

– Я слышала, вы коллекционируете человеческую кожу, покупаете и продаете татуировки.

Большим и указательным пальцами он поправляет узел галстука.

– Я осмотрителен в разговорах об этом аспекте своей работы.

– Так оно и должно быть.

– Хоримоно никогда не признавались японской публикой, однако есть богатые коллекционеры, желающие иметь в собственности образчики татуировок, созданных знаменитыми мастерами хоримоно, – говорит Тацуджи. – Случается, человек изъявляет желание продать свою кожу: я действовал как посредник в подобных сделках.

– И сколько же стоит человеческая кожа?

– Цены разнятся, – отвечает Тацуджи. – Это зависит от личности художника, редкости его работ, качества и размера конкретного произведения.

Ко мне возвращается память о музее в Токио, где я побывала десять лет назад. Известность музею принесла собранная в нем коллекция татуировок. Разного размера и возраста, они хранились заключенные в рамки под стеклом. Я ходила среди развешанных по стенам экспонатов, всматривалась в поблекшие краски на человеческой коже, испытывая отвращение и одновременно будучи не в силах глаз оторвать.

– Что заставляет вас проявлять интерес к татуировкам?

– Реальности укиё-э и хоримоно накладываются друг на друга, – продолжает Тацуджи. – Немалое число хороти создавали и гравюры на дереве.

– Да, да, вы это мне уже говорили. «Они черпали из одного источника». Ну, а теперь назовите мне подлинную причину.

Он делает глубокий вдох и затем шумно выдыхает:

– В первый же раз, когда я увидел хоримоно, которое Аритомо-сэнсэй нанес на спину моему другу… в то время я еще ничего не знал о татуировках, но уже тогда понял, что она великолепна, что это – произведение искусства. Я подумал: как чудесно, что мастер укиё-э способен создавать такие рисунки на человеческом теле. Увидев то хоримоно, я на всю жизнь сделался одержим ими.

– Та татуировка… вашего друга… она не сохранилась… после его смерти?

Тацуджи покачал головой.

– Я много лет разыскивал другие хоримоно, созданные Аритомо-сэнсэем, но ни одной не нашел.

Он умолкает на мгновение. Потом продолжает:

– Татуировки, которые творят мастера-хороти, можно искать очень усердно, однако человеку со стороны, вроде меня, трудно попасть в их закрытый мир, – взгляд его падает на укиё-э на столе. – Чтобы завоевать их уважение, их доверие, мне пришлось самому татуироваться.

Это признание, сделанное мне, с которой он виделся всего дважды, было свидетельством необычайной, едва ли не интимной близости.

Я села на край стола, скрестив вытянутые ноги. Они, ноги-то, у меня все еще хороши на вид: крепкие, не запятнанные никакими печеночными бляшками, и никаких переплетений варикозных вен.

– У вас татуировка на все тело?

– Хоримоно? О нет. Нет, я попросил нанести татуировку вот сюда, – он проводит правой рукой по левой, от плеча и на ладонь, не доходя до локтя.

Как я ни вглядываюсь, различить под рукавом ничего не могу.

– Трудно было найти хороти, который согласился бы поработать на моей коже. Нужны были рекомендательные письма и поручительства. Но даже заручившись ими, я получал отказы. В конце концов один мастер согласился. Стоило мне сделать татуировку, как пошел слух и другие хороти стали рекомендовать мне своих клиентов, тех, кто желал продать свои хиромоно.

– Мне бы хотелось взглянуть на нее, – произношу я, понимая, что нарушаю все правила приличия.

Большой палец Тацуджи тычется в узел галстука. Он вынимает серебряную запонку у себя на левом запястье. Затем закатывает рукав – движения его настолько точны, что каждая складка получается одной и той же ширины, примерно в полтора дюйма[142]. Закатав рукав до локтя, он засучивает его до самого плеча, обнажая татуировку, занимающую верхнюю часть руки. Я встаю со стола и склоняюсь, чтобы рассмотреть поближе. На фоне серых облаков два журавля летят один за другим, почти касаясь друг друга.

– Птиц художник схватил хорошо, – говорю.

– Но этому рисунку далеко до того, что изобразил Аритомо-сэнсэй на моем друге.

– Жене вашей понравилось, когда вы впервые явились с этим домой? – спрашиваю я.

– Я никогда не состоял в браке, – он оглаживает одного из журавлей. – Как и вы.

Последнее замечание я пропускаю мимо ушей, углубившись в разглядывание цветных изображений у него на руке.

– То, что вы рассказали мне об Аритомо… что он был художником по татуировкам… Если о таком узнают все, это погубит его репутацию.

– Его имя обретет бессмертие.

– Созданные им сады уже сделали его бессмертным, – поправляю я его.

Тацуджи расправляет рукав теми же выверенными движениями.

– Сады со временем меняются, судья Тео. Их первоначальные рисунки пропадают, стираемые ветром и дождем. Сады, разбитые Аритомо-сэнсэем, в своем первозданном виде больше не существуют, – добавляет он, застегивая запонку. – А вот татуировка… татуировка может сохраняться вечно.

– «Даже самая бледная краска переживет память людей», – невесть откуда приходит ко мне старинная китайская пословица, и я пытаюсь сообразить, где слышала ее прежде.

– Только если она сохраняется должным образом, – замечает Тацуджи.

– Много лет назад я отправилась на поиски садов, сотворенных Аритомо. То был один-единственный раз, когда я совершила поездку в Японию.

– Вы нашли их? – выражение его лица говорит мне, что ответ ему уже известен.

– Отыскать их было трудно, – признаюсь я. – Старые семьи, для которых он создавал сады, умерли после войны, наследники рассеялись, дома их предков были проданы или поделены. На местах, где когда-то были сады, возводились жилые дома или прокладывалась дорога. Я нашла всего один из его садов, который существует до сих пор. Его превратили в сквер для тамошней округи.

Назад Дальше