Где-то в доме протяжно забили часы. Жду, пока прекратится бой и дом снова погрузится в тишину. Мое кресло слегка поскрипывает, когда я подаюсь вперед:
– Он тебе ее показывал?
– Мы как-то бродили по горам… это когда я еще мальчишкой гостил у него. По пути остановились освежиться под водопадом. Вот тогда я ее и увидел.
Я не отзываюсь, и он кивает головой, словно бы в ответ на то, к чему уже мысленно подобрался:
– Ты тоже ее видела?
– Он никогда не любил говорить об этом. – Я изворачиваюсь в кресле, чтобы взглянуть на гравюру, висящую позади меня на стене. – Не позволишь мне взять ее на время, чтоб показать Тацуджи?
– Я перешлю ее с кем-нибудь из ребят в Югири.
Он смолкает в нерешительности. Немного погодя говорит:
– Я тут говорил кой с кем из приятелей в Сингапуре и Лондоне. И еще – в Кейптауне. Скоро у меня будут кое-какие фамилии для тебя.
Я смотрю на него, не понимая, о чем он толкует.
– Специалистов, – поясняет он. – Нейрохирургов.
– По-твоему, я не знаю, как это самой сделать? – В тишине голос мой звучит слишком громко. – Мне не нужны еще несколько специалистов, которые скажут то, что мне уже известно. Так что прекрати предпринимать что бы то ни было – то, что ты, как сам считаешь, делаешь ради меня. Просто перестань.
От его взгляда веет холодом камня:
– Тебе говорил кто-нибудь, какая ты непробиваемая стерва?
– Многие, уверена, так думают, но ты первый мужчина, у кого хватило смелости высказать мне это в лицо, – отвечаю. – Я прошла всех специалистов, каких нужно. Вынесла все их исследования и анализы, все их тычки и толчки. Больше не хочу, Фредерик. С меня хватит.
– Ты ж не можешь так просто пренебрегать… – рука его вздымается и замирает в воздухе.
– «Первичная прогрессирующая афазия». Вызвана демиелинизирующим заболеванием нервной системы, – чеканю я.
Никогда еще не говорила вслух название своей болезни – никому, кроме врачей, ставивших мне диагноз. Цепенею от суеверного страха – страха, что болезнь теперь поглотит всю меня, доведя до такого состояния, когда я и название-то ее внятно выговорить не сумею. Такой будет ее цель, ее победа, когда я окажусь не в силах больше проклинать ее имя…
– Я как-то прочла статью о Борхесе, – говорю. – Он был слеп и очень стар, проводил свои последние дни в Женеве. Так вот он сказал кому-то: «Не хочу умирать на языке, которого не в силах понять».
Я горько усмехаюсь:
– Вот это-то и произойдет со мной.
– Пусть еще сколько-то врачей тебя осмотрит. Пройди побольше исследований.
– В госпитале я последний раз лежала, когда война кончилась, – я изо всех сил стараюсь, чтобы мой голос звучал ровно. – И никогда больше сама ни в какую другую больницу не лягу. Никогда.
– За тобой в К-Л кто-нибудь присматривает? Сиделка? Медсестра?
– Нет.
– Тебе нельзя жить одной, – говорит Фредерик.
– Знаешь, Магнус уже говорил мне это однажды. – Воспоминание вызывает улыбку, но и печаль. – Большую часть своей жизни я жила по-своему. Слишком поздно для меня менять что-то.
Я ненадолго закрываю глаза.
– Пока я здесь, думаю, я должна восстановить сад: пусть станет таким же, каким был при жизни Аритомо.
Мысль эта пришла ко мне еще до ужина, когда я рассматривала его гравюру.
– Самой тебе этого не сделать. Особенно теперь.
– Та женщина, что ухаживает за твоим садом… как ее зовут? Она может помочь мне.
– Вималя? – Фредерик произносит это имя как нечто среднее между фырканьем и усмешкой. – Восстанавливать сад, подобный Югири, – это будет против всех ее принципов.
– Поговори с ней, Фредерик.
– Сад – это то, о чем тебе стоило бы беспокоиться в последнюю очередь, если тебя интересует мое мнение.
– Мне обязательно надо сделать это сейчас. Скоро Югири станет единственным, что окажется способным говорить со мной.
– О, Юн Линь… – нежно роняет он.
Шепотом былых времен по дому разносится музыка. Мелодия знакомая, но никак не могу вспомнить, откуда она. Краем глаза смотрю на Фредерика, пытаясь выяснить, не одной ли мне она слышится.
– Она каждый раз слушает это, перед тем как заснуть, – говорит он, словно догадавшись, о чем я думаю. – Собрала внушительную коллекцию записей этой же самой музыки в исполнении разных пианистов – Гулда, Аргерича, Цимермана, Ашкенази, Поллини. Я, когда за границу выбираюсь, всякий раз ищу для нее какое-нибудь новое исполнение. Но она только шопеновский «Романс» и слушает. Все эти годы, неизменно. Только «Романс».
Обвислая кожа у него на шее натягивается, когда он подставляет лицо свету ламп на потолке.
– Сегодня на ночь опять играет Иггдрасиль-Квартет, – говорит он немного погодя. – Камерное переложение оркестровых концертов Шопена. Несколько месяцев назад я нашел эту запись в Сингапуре. Она ее очень часто ставит.
– Иггдрасиль? Что это?
– Что-то из северной мифологии.
– Никогда о таком не слышала.
– Иггдрасиль – это Древо Жизни, – объясняет он. – Ветви его покрывают мир и дотягиваются до неба. Но у него всего три корня. Один погружен в воды Омута Познания. Другой в огонь. Последний же корень пожирает ужасное чудовище. Когда два корня пожрут огонь и чудовище, древо упадет и вечная тьма окутает мир.
– Значит, Древо Жизни обречено уже с того самого момента, как его сажают.
Переведя взгляд на меня, Фредерик произносит тихо:
– Но оно еще не упало.
Я усаживаюсь поглубже в кресло, закрываю глаза и слушаю Larghetto, «грёзу лунной ночи». Фортепиано сопровождает один только квартет, и музыка обретает холодную чистоту гряды камней, лежащих в русле потока – потока, высохшего давным-давно.
Глава 10
«Искусство расположения камней» оказалось совсем не таким, каким мне представлялось. Я в пятнадцать лет гуляла с Юн Хонг по садам Киото, но у меня в мыслях даже намека не было на то, каких трудов стоило создать их и ухаживать за ними. И у Юн Хонг тоже, заподозрила я, этих мыслей не было, – и почувствовала себя предательницей, едва подумав такое.
Аритомо мне присесть не давал, и поначалу я подозревала, что это оттого, что ему хочется, чтоб у меня ничего не получилось, чтоб я в отчаянии сдалась и уехала из Югири. Впрочем, я ни разу не заметила в нем никакого признака сожаления о том, что он взялся обучать меня. Работа изматывала, но она стала мне нравиться. Инструменты, которыми пользовался садовник, были старинными и особенными. Приходилось запоминать их названия, учиться чистить их и ухаживать за ними. Я, словно большим пальцем четки, перебирала их названия на бесконечной круговой нити того, что мне требовалось в работе: «какезучи», «ната», «кибасами», «шачи», «тебасами». «Колотушка». «Сечка». «Ножницы для подравнивания краев». «Вурот». «Секатор». «Какезучи». «Ната». «Кибасами». «Шачи». «Тебасами». Нить удлинялась с каждым днем, по мере того, как все больше и больше четок нанизывалось на нее…
Случались дни, когда я, придя пораньше, смотрела, как Аритомо упражняется в стрельбе из лука. Я очень старалась не попасться ему на глаза. Ощущение покоя наполняло меня, когда я следила за его неспешными, выверенными движениями.
Вдобавок к исполнению заданий, которые давал мне Аритомо, от меня требовалось еще и переводить его распоряжения рабочим. Не считая Каннадасана, все они к садоводству относились безалаберно. С самого первого дня я почувствовала, что Ромеш еще натворит бед. Ему было за тридцать, тело слеплено из неброских, но твердых мышц. Когда он стал все позже и позже появляться на работе и от него все чаще и чаще несло перегаром пальмовой водки, Аритомо попросил уведомить его, чтобы выпивоха больше не обременял себя выходом на работу.
Ромеш заявился в Югири на следующий день после того, как я передала ему слова Аритомо. Встал возле дома и поднял крик. На этот раз пьян он не был. Мы с остальными рабочими были заняты поблизости и бросили свои занятия, чтобы посмотреть, даже поближе сдвинулись, чтоб видеть все лучше.
– Выходи, ты, чертов джап! – орал Ромеш по-малайски, качаясь взад-вперед на ногах. – Мне нужны мои деньги! Выходи! Выходи!
Аритомо вышел почти сразу же, все еще держа в руке журнал, который читал.
– Чем он так расстроен? – спросил он меня.
– Хочет, чтоб вы ему заплатили.
– И это все, что он сказал? Что ж, ответь, что деньги свои он уже получил.
– Получил, но не полностью, – перевела я Аритомо ответ Ромеша.
– Было бы несправедливо по отношению к другим, если бы я ему сполна заплатил, разве не так? Он на столько не наработал, – сказал Аритомо, скатав журнал в трубочку.
Я еще переводить не закончила, как Ромеш выхватил из руки Каннадасана паранг. Потрясенная, я ни с места сдвинуться, ни сообразить ничего не успела – стояла и смотрела, как Ромеш взмахнул мачете, норовя ударить Аритомо сбоку по шее. Садовник же не отпрянул назад, а напротив, плавным движением скользнул вперед, нападая, и ткнул концом свернутого журнала прямо рабочему под кадык. Ромеш закашлялся, издавая булькающие звуки, и схватился за горло. Быстрым движением еще туже скатав журнал и держа его, как зубило, Аритомо ударил им в какую-то точку на кисти Ромеша. Пальцы злоумышленника, онемев, разжались, паранг выпал на землю. Все еще хватая ртом воздух, Ромеш махнул другой рукой, пытаясь ударить Аритомо. Тот перехватил руку и, зажав в кисти, вывернул ее, заставив противника пасть на колени. Ромеш закричал от боли.
– Я тебе ее переломлю легко, как веточку, – произнес Аритомо, приблизив свое лицо к лицу Ромеша.
Мне не было надобности переводить. Тело Ромеша обмякло. Аритомо разжал схваченную в замок кисть и осторожно отошел назад.
Время снова тронулось с места. Вновь подул ветер. Схватка длилась секунд десять, может, пятнадцать, однако всем показалось, что гораздо дольше. Рабочие бросились помогать Ромешу подняться. Он оттолкнул их, пополз на четвереньках, потом с трудом встал на ноги. Пошатываясь, вышел из сада, потирая кисть руки. Он ни разу не оглянулся.
Я хотела что-то сказать Аритомо (хотя понятия не имела – что), но он уже вернулся в дом. Подобрав в траве паранг, я вернула его Каннадасану.
Уходя в тот вечер из Югири, я прощально махнула рукой А Чону, ожидавшему возле дома, когда выйдет Аритомо. Слуга держал в руках посох садовника: такова была его последняя обязанность перед тем, как сесть на велосипед и отправиться домой в Танах-Рату.
Я пошла по тропке, которая вилась по кромке джунглей, прежде чем, сделав крюк, вернуться к своему бунгало. Домой я не спешила. Несмотря на усталость, я все еще засыпала с трудом, порой лежала в постели без сна до самых предрассветных часов. В темноте слышалось столько голосов: стоны заключенных, крики охранников, плач моей сестры…
Тем, как Аритомо разделался с Ромешем, пусть даже в целях самозащиты, потрясло меня куда больше, чем мне это показалось поначалу. Когда он обезоруживал Ромеша, все в нем дышало холодом и бесстрастием, он, как подозревала я, готов был противнику не только руку сломать, если б тот не признал своего поражения. Как же много я еще не знала про этого японского садовника! О таком – точно, даже подумать не могла.
Огни фермерских построек и бунгало рассыпались по долинам. Спешившие домой сборщики чая приветственно махали мне. Вызывающий слезы запах горящего дерева от костров, на которых готовили еду, разносился в сумерках, донося еще и отдаленное гавканье собак. В лагере мы дожидались этого времени дня, когда нам наконец-то позволялось вернуться в свои бараки, каждая оглядывалась вокруг, примечая, кто остался в живых, но у всех у нас души слишком заскорузли, чтобы хоть что-то почувствовать, когда мы обнаруживали исчезновение знакомого лица…
Тропка дошла до развилки. Вместо того чтобы идти прямо домой, я свернула к Дому Маджубы и кликнула гурку, прося впустить меня в ворота. Обходя дом сзади, миновала Мнемозину с ее сестрой-близняшкой и спустилась по ступеням на нижнюю террасу сада. Магнус, расчищая джунгли, оставил большую часть тиковых деревьев нетронутыми. Предписанные границы сада нарушали клумбы растений, которые он вывез из Южной Африки: цикады с остроконечными листьями, пробивающимися из земли, как верхушки чересчур разросшихся, доисторических морковок, стрелиции и голубые африканские лилии, алоэ с их менорами красных цветов, страдающие на незнакомой земле.
В центре лужайки высилась покрытая белой штукатуркой каменная арка, с которой свисал колокол. Магнус рассказывал мне, что когда-то в него звонили на одном из виноградников Мыса, оповещая японских невольников об окончании рабочего дня. Впервые эту арку я увидела давно, но ее бледный монолит по-прежнему обладал притягивающей силой: я чувствовала, что набрела на последний фрагмент какой-то позабытой цивилизации. Сейчас, проходя под аркой, я приподнялась на цыпочки, чтобы стукнуть в край колокола, исторгнув слабый отзвук из его проржавевшей немоты.
Эмили стояла у декоративного пруда, закрыв глаза. Я затихла, пока она, сделав вдох, отводила правую ногу в сторону от левой. Движения ее были настолько медленны, что мне казалось, будто я смотрю, как растягивается самое время, мир вокруг нас насыщался ее силой, пока она плавно, без пауз и разрывов, переходила от одного движения к другому: вода, вливающаяся в воду, воздух, мешающийся с воздухом. Движения ее были полны такой грации и усмиряемой силы, что Эмили, казалось, парила внутри сферы с уменьшенной силой притяжения.
Спустя некоторое время она вернулась к своему первоначальному положению, опершись руками о бедра. Я тихонько окликнула ее, Эмили круто повернулась ко мне, руки ее вскинулись в защитном жесте. Я успокаивающе подняла руку:
– Это я. Как же это было прекрасно. Это тайцзицюань[148], да? Когда-то я смотрела, как пожилые люди занимались им на площадке.
Настороженность уходила с ее лица, но краски тревоги какое-то время еще держались на нем.
Свет звезд охлаждал воздух. Бронзовая скульптура сидевшей на коленях молодой девушки высилась на глыбе гранита среди тростника у края пруда. Взгляд ее, полный холодного невинного любопытства, был навеки устремлен в воду. Эмили заметила, что я рассматриваю статую:
– Мы заказали отлить ее после того, как похоронили здесь дочь.
– Я и не знала, что у вас с Магнусом была дочь.
– Петронелла прожила всего несколько дней после рождения. – Взгляд Эмили подернулся застарелой печалью, пока она не отрывала его от скульптуры. – Никогда не встречалась с твоей матерью. Я очень на нее похожа?
И вот тут-то я поняла, почему моему отцу никогда не нравился Магнус и почему Эмили все это время была осторожна со мной. В душе я была уверена, что она спрашивала не о наружном своем сходстве с моей матерью.
– Вы обе очень решительные женщины, – сказала я, отбирая слова с таким же тщанием, с каким выбирала бы камни для сада Аритомо.
Эмили, судя по всему, мой ответ удовлетворил, даже порадовал:
– Магнус собирался жениться на ней, знаешь ли, но она, единственная дочь великого семейства Кхау, не могла позволить себе снизойти до скромного плантатора из анг-мо[149].
– А вы смогли.
Эмили, припомнила я, тоже росла в зажиточной семье, хотя и не такой знаменитой, как семья моей матери.
– Жизнь здесь многое упростила, я думаю, – сказала Эмили. – Камероны – это целый мир в себе. Уверена, ты и сама теперь в этом убедилась. До войны здесь было довольно много смешанных семейных пар. Я даже думала, что все мы сюда приехали, чтоб быть подальше от мирского неодобрения.
– Как вы познакомились с Магнусом?
– Бенг Гьёк, моя кузина. Она пригласила меня поохотиться на тигра в Пенангских горах. Магнус был среди приглашенных, – сказала она. – Я не могла взгляд от него отвести, когда Бенг Кьёк познакомила нас. Эта повязка на глазу! Я чувствовала, что она скрывает что-то там, глубоко внутри его. Мне хотелось узнать, что же именно. Просто всенепременно!