Какие-то женщины визжали, но мало кто понимал, что происходит, — и только один человек отреагировал молниеносно: очень высокий швейцарский врач по имени Райнхард Йони — гибкий, лысый, он как пантера, странно извиваясь, подскочил к девочке, завел ей руки за спину, жестко надавил коленом на грудь, длинная его мускулистая шея вытянулась, словно красный хобот, и он припал ртом ко рту девочки. Раздался острый сосущий звук, легкий хлопок, и тут же врач выпрямился — в зубах он держал маленький танк. Девочка задышала, к ней бросились, она была спасена. А Райнхард Йони совершил странную вещь: своими крепкими крупными белыми зубами он вдруг надавил на хрупкий пластиковый корпус танка, раскусил его, разжевал и выплюнул на мрамор кучкой мелких обломков. Что он хотел этим сказать? Придать эпизоду дополнительный пацифистский пафос? Сцена и без того казалась назидательной до тошноты.
Впрочем, не об этом я думал в этот момент. Я думал: вот стоит среди публики человек, который убивает. А вот другой, который спасает. И что же? Есть ли разница между нами? Конечно есть. Спасать — поступок дерзкий, оттого врач и разжевал танк. Он ведь выступил как публичный антипалач. Ему было по хую: и страх девочки, и страх публики. Ему не по хую лишь быстрое, своевременное, хорошо натренированное движение доброты.
Добрые дела требуют бесстыдства, они могут позволить себе даже уродства, и поэтому они — удел смелых. Мне такая смелость не по плечу, я слишком застенчив, вот у Райнхарда Йони холодное отважное сердце бьется в его веснушчатом загорелом черепе. Добрые дела — это плевок в лицо человеческого мира, который влюблен в зло. А мои убийства — они сокровенные, нежные, скрытые от мира золотой шторкой…
Сцена с индийской девочкой послужила словно бы специально подобранной заставкой, предваряющей следующий доклад. Впрочем, не столько доклад, сколько просто выступление — устроители конференции пригласили выступить человека, который в 1968 году был одним из советских танкистов, вошедших в Прагу вместе со своей дивизией. Им оказался пожилой худой грузин, темнокожий, с седой щеткой усов, по виду таксист из Тбилиси или даже фермер из долин — в аккуратном коричневом костюме, в черных начищенных остроносых ботинках. Держался он скованно и прямо, как деревянный, и казалось, что, говоря, он станет сильно волноваться и запинаться, тем более что никакого готового текста у него с собой не наблюдалось — разве что он заучил свое выступление наизусть…
Заговорил он, впрочем, довольно непринужденно, спокойно, добрым и, кажется, мудрым голосом, с доброй снисходительностью, словно обращался к детям: говорил по-русски с сильным грузинским акцентом.
арагие друзья! От всего сердца хачу сказат спасибо харошим людям, что пригласили меня на собрание, где честный человек хочит сказат: нэт войне! Ни за что война! Нам не нужно никакой вражда, зачем такие дела: туда-сюда, убиват, насиловат, грабит нехарашо. Человек не для такого родился, чтобы делал такой дела: человек хочит пить вино, работат харашо, женщина любить, небо смотреть, мясо кушать, дети растить. У мена пят детей, три сын, два доч, четыре внука ест, пускай дети не знают, что такой война! Девочка щас вот танком падавилась — это как знак, да? — не дадим нашим детям умирать за войну! Вот говорят: мы сюда в 68-м году приехали на танках свобода подавлять, но я так скажу: мы никого не убивали. Нам что, сказали, куда мы едем, зачем, да? Мы ничего не знали, да. Я такую вещь вспоминаю: мы колонной движемся, а там гарадок такой маленький, указатели везде сняты, это диверсанты, суки, паснимали, чтобы запутать нас, чтоб мы дорога не нашли савсем, но мы срать хотел на это, панимаешь? Я на танк стал, люк открыл, все нагатове, ожидаем, враг может напасть, страшно, да, — все как умерли, тишина, только танк идет-шумит. Люди попрятался кто куда, боятся наших, и вдруг вижу — катенок, маленький такой, на дороге бегает, туда-сюда, метается — совсем с ума сошел, а деваться ему некуда, панимаешь, вот-вот прямо под гусеницы угодит. Я думаю: ах ты, чтоб его, твоя мать, маленький такой — я на ходу с танка саскачил, взал его, катенка, и на броню обратно вскачил — не хачу, чтоб ты погиб, зачем, говорю. В руках его держу, он туда-суда — замурликал. Так, глажу его — белый как снег на горах, хароший. Спас его, вот как человек щас ребенка спас, да. За это ему великое спасибо родители скажут: спасибо тебе, ты ребенка спас. Потом туда-сюда, дошли до места: мы в большой амбар ночевали, а я с катенком говорю: знаешь, что такое горы? Там такой воздух, как вино, панимаешь? Он такой слушает меня, как человек. А потом вдруг рука моя в зубы схватил и держит, блядь. Извините меня, плохое слово сказал, но как еще скажешь, схватил за палец и не отпускает, а зубы острые, до кости режут, я рву руку: отдай, гаварю, такой-сякой, в сраку тебя ебат, мама твоя ебат, а он палец отгрыз на хуй совсем. Потом рука впился — руку отгрыз. Больно, не магу, а он руки отгрыз, ноги отгрыз, печень вигрыз из меня, почки-хуечки — все вигрыз, в голову впился, мозг давай сосать — мозг висосал. Если бы они все честно за свою страну встали, я бы слова не сказал. Если б они смело как один человек встали, нам бы пизды наваляли, а мы бы их к ебаной маме из танков расстреляли… А то они говорят: вы свободу давить приехали, а сами папрятались по щелям, только этот катенок сражаться за всю их сраную страну один на битву вышел — всего меня изгрыз, живого места не оставил, мясо и кости мои кушал — ничего не оставил. Убил меня совсем, пизда меховая…
Грузин вдруг просиял светлой меднозубой улыбкой, в глазах сверкнуло глубокое южное лукавство.
— Вы падумали, сумасшедший савсем грузин приехал, да? Нет, шутка такой. Я вот что хотел сказать: как бы в мире все ни складывалось, а жить нельзя без улыбка. Как бы все хуево ни складывалось, даже если весна под танками пагибает, все равно без улыбка нельзя. Мы в горах гаварим: когда джигит умирает, вспоминает восход солнца и улыбка красавицы.
Грузин сошел в зал под смущенные аплодисменты слушателей.
ервый день конференции завершился: участники, переговариваясь, спускались вниз по широкой лестнице дворца, держа в руках длинные золотые конверты. Два маленьких желтых автобуса ждали снаружи, чтобы везти всех на ужин к Уорбису. Я искал взглядом Элли, но не находил. В автобусе ехали весело, сжимая маленькие ледяные бутылочки белого вина в руках. Политологи, культурологи, врачи без границ и военные эксперты шутили и галдели. Все общались, и только Райнхард Йони и грузин-танкист сидели одиноко в разных концах автобуса, окруженные зоной отчуждения: первый был слишком добр, второй слишком странен, и к ним никто не подходил.
Я хотел подсесть к кому-нибудь из них, чтобы скрасить их застывшее одиночество, но не смог выбрать к кому — оба вызывали у меня одинаковое восхищение, но обоим я, убийца из Москвы, был не нужен: они родились в горах, и невидимые вершины сверкали над их головами.
Я вздремнул; мне снилось, что я участвую в экспедиции, мы идем цепочкой по горным краям: вокруг ущелья, провалы, снежные пики, базальтовые черные скалы, удрученно вздымающиеся к белому небу. Всех нас, участников экспедиции, гложет тревога, мы идем много месяцев, лет, мы измождены, но полны решимости найти Озеро Орлов. Что за надежды мы возлагаем на это озеро — не знаю, да и разве дано узнать, что скрывается внутри твоих надежд? Мы надеемся на неведомое, но холодный ветер пронзает наши тела, и многие не дойдут до цели… Но мы находим озеро, все мы живы; оно огромно, а форма — абсолютно правильный овал, все заледенелое, а изо льда по всему пространству озера торчат головы орлов, словно толпа орлов вмерзла здесь в лед. Можно бы сказать «стая», но орлы не живут стаями. Пернатые тела с раскинутыми крыльями видны сквозь лед. Странно, но орлы — живые, об этом говорят их глаза, пылающие злобой. Спустившись на плато, мы понимаем, что здесь вмерзли в лед орлы-гиганты: каждая из орлиных голов размером с четырехэтажный дом. От голов исходит страшное зловоние, смешанное с резким запахом льда. Орлиные головы кипят от величественной злобы, но лед не тает, а мы сжались под ветром…
Меня разбудили. Все выходили из автобуса у каменной стены сада. Маленькие чугунные ворота гостеприимно распахнулись, и все входили в сад. Сад небольшой, старинный: восемь или девять разросшихся деревьев и заросли кустов — все умело создавало эффект прохладного забвения об окружающем мире, эффект оазиса, хотя через стену сюда заглядывали окна соседних домов, старинных и роскошных. Изогнутая тропа привела нас на зеленую свежую лужайку, где накрыли к фуршету: официанты в белых рубашках и серебряных фартуках разливали по бокалам красные и белые (учитывая освещение, следовало бы сказать: зеленые и черные) вина, на белоснежных столах топорщилась снедь. Посредине яркой лужайки пять фигур приветствовали гостей: хозяин дома с женой и трое их детей — два сына и дочь. Элли в белом платье.
— С моей дочерью вы уже знакомы, а вот мои сыновья Крис и Маунт. Мы называем его Монти, — приветствовал меня хозяин дома.
Я пожал руки этим парням. Крису лет двадцать девять, похож на Мэтта Деймона, наверное, служил в ВВС. Взгляд обманчиво честный, как случается у таких парней. Маунт Уорбис младше, кажется. Хоть он и назван Горой, ростом мал, как-то перекошен, возможно, слегка горбат, впрочем, лицо гораздо более красивое, нежели у крепкого Криса: длинное, узкое, покрытое шоколадным загаром, с белыми тонкими губами. Зрачки столь же шоколадны, что и кожа, а под пиджаком переливалась роскошная шелковая рубаха с узором из ярких драконов. Мне понравился страдальческий блеск его зрачков, расширенных кокаином. Как водится у страшно сутулых людей, почти горбунков, ему подарила судьба красивые руки с длинными пальцами. У всех Уорбисов бледные губы. Маунт принадлежал к породе красавчиков-уродцев.
А вот и лицо самого Уолтера Уорбиса. На первый взгляд, обычный для американских просторов красномордый бычок с аккуратно подстриженной головой. Взгляд столь светел и тверд, что кажется, будто смотришь не в глаза человека, а на куриное яйцо. Да, уверенным и в то же время слепым был его взгляд. Но в целом лицо не производило впечатления слепого. Не за счет глаз, а за счет рта — рот Уорбиса казался зрячим: как будто изо рта этого бычка выглядывало мелкое внимательное животное, наподобие хорька или куницы. Таким вот хищным, нервным и зорким был его рот, и это несмотря на обширные, словно бы потрескавшиеся губы, напоминающие ландшафт обожженной планеты; эти губы бледнели на красном лице — странный рот умел вспыхнуть улыбкой, обнажая белые зубы. Впрочем, кошмар этого лица коренился в самой нижней его части: в области подбородка и шеи. Если бы я родился художником в духе Арчимбольдо, я изобразил бы эту шею в виде гирлянды мертвых индюшат — такие трупные мягкие провисания дополняли это твердое и простое лицо.
Ну и что? Люди с подобными лицами управляют делами современного прогрессивного человечества, даже если тебе это и не по душе, приятель Пасечник. Не горюй, им только кажется, что они — власть. На самом деле они покорные слуги безликого существа, словно бы написанного Куровским, существа с миллионом отростков и щупалец, не имеющего никакой центральной точки, живущего без памяти, покорного одному лишь стремлению: сожрать, переварить и выблевать, чтобы все, что есть в мире, состояло бы из отрыжек этого юркого студня. Некоторые наивные люди называют эту соплю Хозяин, но правильнее называть это нечто в среднем роде — Хозяйство, потому что сопля инертна и разрастается механически, и если у этого Хозяйства когда-то и имелся какой-нибудь Хозяин, то возникает подозрение, что Хозяйство давным-давно съело и переварило своего Хозяина.
Дулла Уорбис, супруга магната, выше мужа (хотя и он был немалого роста), широка в плечах, с красивым оцепеневшим лицом. Вероятно, по этому лицу прокатилась лавина пластических операций, сметя все живое и оставив гладкую и загадочную пустыню. Крупные бриллианты в ушах бросали блики на ее гладкие темные щеки, а голубые ее глаза полнились болью, нервным и досадливым сожалением о чем-то, словно она только что потеряла важный документ или ключи от машины. К тому же эта холеная старуха имела обыкновение плотно сжимать свои темнонакрашенные губы, так что лицо пересекала вишневая черта, и в этот момент лицо ее начинало дышать любезностью, а вокруг глаз собирались радушные лучики.
— Добро пожаловать! Спасибо, что навестили нас. Оставайтесь на лужайке или, если вам холодно, отправляйтесь в дом. Там затоплен в гостиной камин, и возле него уже собралось общество. Там уютно, да и, не ровен час, дождь пойдет. — Хозяин просиял, улыбнулся, тряся мою руку.
Я посмотрел в сторону дома и оцепенел. Такой вот встречи я никак не ожидал. Дом с лукавой и нежной улыбкой смотрел на меня с другой стороны лужайки, из-за деревьев, и все обличив этого дома я узнавал: меня пронзил насквозь мистический холод, словно продолжение того ветра, что дул во сне над Орлиным Озером. Над окнами юные нереиды неслись верхом на дельфинах среди лепных волн, они улыбались мне, детская эротическая лень окутывала их тела от уголков губ до маленьких твердых сосков, и сходно с ними замерли фавны, опустив облупленные копытца на узкие подоконники. Тот самый дом — тот самый московский особняк, вечно замкнутый и затем уничтоженный! Откуда он здесь, в Праге? Кто воссоздал его здесь? Теперь он казался свежим, веселым: гроздья огней, букеты сверкающих люстр горели в окнах на фоне красивого деревянного потолка, как в шкатулке с инкрустацией.
Отблеск камина играл на дереве потолков, белые гардины вздрагивали в предчувствии грозы, тени гостей ходили внутри, все было светлым, до боли праздничным, а я стоял как вкопанный, чувствуя себя в тысячу раз более dreamlike, нежели на Орлином Плато.
Уорбис поймал мой взгляд, но расценил его по-своему.
— Я купил этот дом недавно. Он лет сто стоял заколоченный наглухо. Он не совсем готов, извините, выглядит нелепо. Но… это дело времени.
Элли схватила меня за руку и потащила куда-то за деревья.
— Хватит общаться с этими. Не хочу, чтобы вы дружили с чудовищами. Идемте лучше выбирать вино — чудовища поручили мне принести пару бутылок из домика, где живут бутылки.
За деревьями действительно обнаружился маленький домик величиной в одну комнату — дверь стояла открытой. Мы вошли. Здесь пахло свежей древесиной. На юном дощатом полу толпились зеленые и черные бутылки, словно бы они беседовали друг с другом, подражая гостям на лужайке.
Но Элли не стала выбирать вино. Вместо этого она устремила на меня свои сверкающие глаза и произнесла:
— Один человек — его зовут Ричард Косс — множество раз спрашивал меня, люблю ли я его. Я отвечала ему молчаливым поцелуем — silent kiss или kiss of silence, если вам так больше нравится. Но вчера он вдруг позвонил мне, я говорила с ним по телефону (он сейчас во Флориде), и он снова спросил меня об этом. А телефон ведь не наградишь молчаливым поцелуем.
— Что же вы ему сказали?
— Я сказала: сколько раз вы спрашивали меня об этом? Я была бы очень рада, если бы вы точно назвали расстояние между нашими телами всякий раз, когда вы задавали мне этот вопрос. Если вы сообщите мне эти расстояния, я отвечу: да.
Я не нашелся, что сказать ей на это странное признание, но ответа не потребовалось: мы стали целоваться. Губы ее были горячими, но внутри рот ее оставался прохладен, как у русалки. Через минуту мы лежали голые на свежедощатом полу среди бутылок.
увидел отражение оранжевой соковыжималки в зеркальном шкафу Висконсина, я услышал озера Невады, я увидел ее черный с золотом велосипед, ржавеющий на третьем этаже одного рассохшегося дома, я узнал об ее отношении к грозе, к электричеству, к деньгам, ветру, лентам, сладостям, пуговицам, рукам и подругам. В бархатном ветре моей души ее лэптоп взорвался салютом и вернулся в виде лотоса, я ощутил страстную любовь к собакам, к белой бумаге, к одной бронзовой ванне в Риме, где она первый раз кончила, я ненароком узнал вплоть до микроуровня, что такое Америка — страна свободы и отчаяния, страна Перевоплощения. Один тибетский лама сказал, что надо медитировать на белое А, потому что белое А — это тигль, где алхимически сплавляются воедино три элемента, которые представляют собой единственно подлинную реальность: звук, свет и лучи. Белое А — это Америка. Американская тайна явлена миру в виде американского флага — он поет, я расслышал пение знаков, его составляющих.