Я лежу на узкой койке, гляжу в темноту и думаю о его словах; вокруг лишь тишина и тьма, и только снаружи — тихий быстрый голос Нессима, отрывистые фразы — он говорит с арабами. Слов я не слышу. Каподистриа сидит еще несколько минут на месте, докуривает сигару, затем грузно перебирается на койку у окна. Остальные давно спят, если судить по раскатистому храпу Ралли. Страх мой снова сменяется смирением; на грани яви и сна я думаю о Жюстин, один лишь миг, покуда память о ней не соскальзывает в сумеречный покой забвения, проницаемый лишь для отдаленных сонных голосов и торопливых вздохов воды под настилом.
Просыпаюсь я в кромешной тьме: Нессим осторожно трясет меня за плечо. Будильник нас подвел. Но комната уже полна людей, они потягиваются и зевают, выбираясь из-под одеял. Арабы спали снаружи, на помосте, свернувшись, как овчарки. Они зажигают парафиновые лампы, чтобы осветить наш торопливый завтрак: кофе и бутерброды. Я спускаюсь на мостки и умываюсь ледяной озерной водой. Темно, хоть глаз выколи. Все говорят полушепотом, словно придавленные тяжестью тьмы. Домик стоит на хилых жердях, воткнутых прямо в озерный ил, и каждый порыв ветра сотрясает камышовые стены сверху донизу.
Нам выдают по лодке и по арабу. «Возьмешь Фараджа, — говорит Нессим. — Он из них самый опытный и надежный». Я говорю: спасибо. Лицо черного варвара под замусоленным белым тюрбаном, без улыбки, без проблеска мысли. Он собирает мое снаряжение и молча шагает в темную плоскодонку. Я шепотом прощаюсь, тоже забираюсь в лодку и сажусь. Гибкое движение, шест упирается в дно, Фарадж выталкивает нашу лодку в протоку, и мы скользим сквозь сердцевину черного алмаза. Вода полна звезд, плывет Орион, Капелла роняет вверх бриллиантовые капли. Мы крадемся по зеркальной глади, усыпанной самоцветами, долго-долго в полной тишине — слышен лишь приглушенный водой чавкающий звук ила, когда погружается шест, и затем — шепелявое лепетание капель. Мы круто сворачиваем в более широкий проход между черными стенами камыша, и мелкая рябь плещет о нос плоскодонки, и со стороны невидимого моря налетают легкие, пахнущие солью сквозняки.
В воздухе уже повеяло предчувствием утра, а мы все еще плывем через затерянный мир. Проходы к большой воде впереди ощетинились цепочкой островков, зубчатые бороды камыша и осоки. Со всех сторон доносятся теперь торопливая утиная скороговорка и резкие сдавленные крики крачек. Фарадж бормочет что-то себе под нос и сворачивает к ближайшему островку. Я вытягиваю руки в темноте, и они натыкаются на обод бочки, на ощупь ледяной, в бочку я осторожно перебираюсь из лодки. Укрытия для стрельбы состоят всего-навсего из пары сухих внутри деревянных бочек, связанных вместе и обставленных для маскировки высокими вязанками камыша. Фарадж удерживает лодку на месте, пока я достаю из нее свои принадлежности. Вот и все, остается лишь сидеть и ждать, когда безликая черная тьма разродится зарей, которая, должно быть, уже занимается где-то.
Жуткий холод, и даже тяжелое пальто от него не спасает. Я уже сказал Фараджу, что ружья буду перезаряжать сам: мне не хочется, чтобы он возился с ружьем и патронами у меня за спиной. Когда говорил, было стыдно, но так мне будет спокойнее. Он кивнул безо всякого выражения на лице и стоит теперь в лодке в соседних зарослях, замаскированный под воронье пугало. Мы ждем, и лица наши обращены к востоку — кажется, уже не первую сотню лет.
Неожиданно в самом конце длинного облачного коридора мой глаз цепляется за призрачный проблеск: тонкая бледно-желтая полоса ширится, ширится, и прорывается наконец первый солнечный луч — сквозь темную массу облаков на востоке. Невидимые птичьи стаи вокруг нас просыпаются окончательно. Медленно, с явным усилием, как раскрывается тяжелая полупритворенная дверь, восходит на небо заря, оттесняя тьму. Еще минута, и скользит с небес, сияющая ступенька за ступенькой, лестница из мягких лютиков, очерчивая горизонт, возвращая нам зрение, и разум, и чувство пространства. Фарадж широко зевает и чешет бок. Розовые, маренго-вые волны захлестнули мир, и сквозь них — жженое золото. Облака отблескивают желтизной и зеленью. Озеро понемногу стряхивает сон. Черный силуэт чирка чертит на востоке короткую кривую. «Пора», — шепчет Фарадж, но минутная стрелка моих часов считает иначе: еще шесть минут в запасе. В моей душе нетерпеливое ожидание борется за власть с ленивой инерцией ночи. Мы договорились: ни единого выстрела до половины пятого. Я медленно заряжаю ружье и кладу патронташ на ближний край бочки, прямо под рукой. «Пора», — снова говорит Фарадж, уже настойчивее. Совсем рядом, где-то в камышах, шлепают по воде и с шумом продираются сквозь заросли какие-то невидимые птицы. Прямо за ближайшим поворотом плавает на открытой воде пара лысух: они плещутся и задумчиво переговариваются между собой. Я открываю рот, чтобы что-то сказать, но с юга долетает ружейная перебранка, похожая на отдаленное щелканье крикетных шаров.
Пролетают одиночки, первая, вторая, третья. Свет прибывает, становится ярче, разменивая красноту на зелень. Облака, толкаясь, расходятся в стороны, освобождая бездонные пропасти неба. Они ошкуривают утро, как яблоко. Ярдах в двухстах поднимаются и выстраиваются клином сразу четыре утиные семьи. Летят они прямо на меня четким выверенным строем, и я для пробы нажимаю на правую собачку, издалека. Как обычно, летят они быстрее и выше, чем кажется. Сердце тикает, как часы. Невдалеке просыпаются еще несколько ружей, и все озеро приходит в движение. Утки летят теперь непрерывно, стайками, три, пять, девять, очень низко и быстро. Утиные крылья урчат по-кошачьи, крепкие тельца режут воздух, шеи вытянуты вперед. В вышине, между небом и землей, тоже пролетают утиные стаи, как воздушные армии, армады боевых машин, выстроившись против света, мягко вспахивая податливую голубую плоть. Ружья месят воздух, пробивают бреши в косых шевелящихся линиях, медленно дрейфующих в сторону моря. Еще выше, вне досягаемости, летят цепочки диких гусей, и заунывный гусиный крик звучит подобно камертону над солнечными уже водами Мареотиса.
Времени думать не остается: чирки и свияги свистят надо мной, как с силой пущенные дротики, и я начинаю стрелять медленно и методично. Их невероятно много, порою просто не успеваешь выбрать мишень среди всплескивающих в небе силуэтов. Раз или два я ловлю себя на том, что стреляю наугад в середину стаи. Прямое попадание, птица замирает, переворачивается в воздухе и грациозно падает, как платок из дамской руки. Смыкаются камыши над коричневым тельцем, но Фарадж не ведает усталости, он носится как сумасшедший и кидает в лодку птицу за птицей. Иногда он с шумом погружается в воду, подоткнув галабеах на груди. Лицо его дышит азартом. Время от времени он издает пронзительный вопль.
Теперь они летят отовсюду, под любым мыслимым углом, на любой скорости. Оглушительно и беспорядочно взлаивают ружья, гоняя птиц над озером взад и вперед. Некоторые стаи, весьма проворные и ловкие на вид, явно поредели и порядком устали; бестолково мечутся отбившиеся от своих одиночки, окончательно потерявшие голову от страха. Утка, молодая и глупая, опускается прямо рядом с лодкой, едва ли не к Фараджу в руки; заметив опасность, она судорожно машет крыльями, вспенивает воду и исчезает в зарослях. Признаться, дела мои идут не так уж плохо, хотя в охотничьем запале трудно заставить себя целиться тщательно. Солнце совсем встало, и ночная сырость рассеялась бесследно. Через час я буду обливаться потом. Солнце светит над встревоженными водами Мареотиса, летают птицы. Плоскодонки, должно быть, уже полны мокрых птичьих тел, каплет на днище алая кровь из разбитых клювов, потускнели перья — смерть.
Я экономлю патроны как могу, но уже в четверть девятого выпускаю свой последний заряд; Фарадж по-прежнему за работой, он прилежно выслеживает подранков в камышовых дебрях, целеустремленный и сосредоточенный, как ретривер. Я закуриваю сигарету и в первый раз ощущаю свободу, свободу от знамений и знаков — свободу вздохнуть и собраться с мыслями. Невероятно, насколько прочно сковывает вольную игру ума перспектива смерти, как будто стальная решетка отгораживает напрочь все надежды и чаяния, коими лишь и питается будущее. Я трогаю тыльной стороной ладони щетину на подбородке и с вожделением думаю о горячей ванне и о завтраке, столь же горячем. Неутомимый Фарадж все еще прочесывает островки осоки. Ружья сбавляют темп, кое-где они и вовсе смолкли. С тягучей болью возвращается мысль о Жюстин, сейчас она где-то там, за залитыми солнцем водами. Особых причин беспокоиться о ней у меня нет, ибо подавать ей ружья должен мой верный Хамид.
Чувство радости и облегчения охватывает меня, и я кричу Фараджу, чтобы он кончал свои поиски и подогнал мне лодку. Он подчиняется с явной неохотой, и мы наконец-то трогаемся в обратный путь сквозь поросшие камышом протоки — домой.
«Восемь пар нехорошо», — говорит Фарадж, и перед глазами у него явно стоят туго набитые дичью ягдташи профессионалов вроде Ралли или Каподистриа. «Для меня это очень хорошо, — отвечаю я. — Стрелок из меня никудышный. Я никогда еще не брал так много». Мы углубляемся в густо заросшие травой протоки, которыми, как миниатюрными каналами, со всех сторон опоясано озеро.
Немного погодя я различаю против солнца еще одну плоскодонку, она движется в нашу сторону, и очертания сидящего человека складываются постепенно в знакомую фигуру Нессима. На голове у него старая кротовая ушанка, наушники завязаны наверху. Я машу ему рукой, но он не отвечает. Лодка движется, он задумчиво сидит на носу, обняв руками колени. «Нессим! — кричу я. — Как успехи? У меня восемь пар, и еще пару не нашли». Лодки почти поравнялись, мы подходим к устью последней протоки, за поворотом — домик. Нессим ждет, пока между нами не останется всего несколько ярдов, а потом говорит с каким-то странным спокойствием: «Ты слышал? Несчастный случай. Каподистриа…» — и сердце падает у меня в груди. «Каподистриа?» — заикаясь, переспрашиваю я. На лице Нессима все то же злое спокойствие, как у человека, только что выплеснувшегося до конца. «Он умер», — говорит Нессим, и вдруг заводятся с оглушительным ревом моторы глиссера, совсем рядом, за камышами. Он кивает на звук моторов и продолжает все так же ровно: «Повезли в Александрию».
Тысяча обычных банальностей, тысяча столь же обычных вопросов вертится у меня в голове, но я еще долго не могу произнести ни слова.
На помосте толпятся все прочие, на лицах тревога, едва ли не стыд; они похожи на кучку нашкодивших школьников, чья злая шутка обернулась вдруг смертью товарища. Воздух еще обернут меховою полостью шума лодочных моторов. Где-то в стороне, не очень далеко, раздаются крики, затем вступают двигатели автомобилей. Спрессованные утиные тушки, в иное время предмет для язвительных замечаний, разбросаны по полу и выглядят нелепо и не к месту. Смерть оказалась палкой о двух концах. Вступая в темные пределы озера с оружием наперевес, мы готовы были принять лишь определенную дозу ее. Смерть Каподистриа висит в неподвижном воздухе, словно дурной запах, словно дурная шутка.
Ралли ездил, чтобы забрать его после охоты, и нашел его труп на мелководье, лицом вниз, рядом плавала черная повязка. Несчастный случай, совершенно очевидно. Ружья Каподистриа перезаряжал пожилой араб, худой, как баклан, теперь он сгорбился над варевом из бобов на помосте. Требовать от него сколь-нибудь вразумительного отчета о происшедшем — занятие совершенно безнадежное. Родом он из Верхнего Египта, и на лице у него застыло усталое полубезумное выражение отца-пустынника.
Ралли очень нервничает и рюмку за рюмкой пьет коньяк. Он по седьмому разу пересказывает, как он обнаружил Да Капо, просто чтобы хоть как-то успокоиться. Тело не могло пролежать в воде долго, но кожа напоминала кожу на ладонях прачки. Когда они вынули его из воды и стали укладывать в глиссер, изо рта у него выпала вставная челюсть, с громким стуком ударилась о стлани и всех перепугала. Это происшествие, кажется, сильно подействовало на Ралли. Внезапно на меня наваливается усталость, колени начинают дрожать. Я беру кружку горячего кофе и, скинув сапоги, забираюсь с нею вместе на ближайшую койку. Ралли говорит и говорит, с упорством идиота, и трепетно лепит свободною рукой из воздуха самые невероятные формы — очень выразительно. Прочие взирают на него с усталым и нелюбопытным удивлением, каждому хватает собственных мыслей. Араб все еще ест, громко чавкая, как изголодавшийся зверь, и щурится на солнце. Наконец показывается плоскодонка с тремя застывшими в неудобных позах полицейскими. Нессим разглядывает их гротескно искаженные физиономии с невозмутимостью, едва заметно приправленной чувством удовлетворения; такое ощущение, словно он втайне забавляется. Грохот башмаков и ружейных прикладов по деревянным ступенькам, они поднимаются наверх, чтобы снять с нас показания. С их приходом в домике воцаряется мрачная атмосфера подозрительности. Один из них заботливо надевает наручники на пожилого араба, прежде чем усадить его в лодку. Араб вытягивает ему навстречу руки, и на лице его — искреннее непонимание, как у старого шимпанзе, имитирующего по команде заученные когда-то человеческие жесты, но неспособного их осознать.
Полицейские оставляют нас в покое едва ли не к часу дня. Все, кроме нас, должно быть, уже вернулись в город, чтобы услышать новости о Каподистриа. Но это еще не все.
Один за другим мы выбираемся на берег со своим барахлом. Машины ждут нас, арабы подходят, чтобы рассчитаться, неизбежный шумный торг; укладываются ружья, распределяется дичь; сквозь эту суету я вижу старого моего доброго Хамида, он неловко пробирается сквозь толпу и щурится против солнца. Мне кажется, что он ищет меня; он однако подходит к Нессиму и отдает ему маленький голубой конверт. Дальнейшее стоит описать подробно. Нессим рассеянно берет письмо левой рукой, в то время как правая его рука нащупывает в салоне автомобиля коробку из-под перчаток и опускает в нее пачку патронов. Он невнимательно пробегает глазами надпись на конверте, затем внимательно ее перечитывает, очень внимательно. Затем, глядя Хамиду прямо в лицо, распечатывает конверт, втягивает в себя воздух и читает — несколько строк на половинке листа почтовой бумаги. Читает он около минуты вдоль и поперек, затем прячет письмо обратно в конверт. Он оглядывается вокруг себя, и на лице у него — растерянность, едва ли не паника; он похож на человека, застигнутого внезапным приступом морской болезни, — через минуту его вывернет наизнанку, и вот он ищет укромного места. Нессим идет сквозь толпу, касается лбом среза глинобитной стены, и из груди его вырывается короткий рыдающий выдох, как у задохнувшегося бегуна. Потом поворачивает назад к машине, полностью овладев собой, с сухими глазами, и вновь принимается паковать вещи. Никто из гостей этой маленькой сценки даже не заметил.
Машины выруливают на шоссе, поднимая тучи пыли; дикая орда лодочников и боев кричит, размахивает руками и дарит нас улыбками, словно вырезанными по темной кожуре арбузов — с проблесками золота и слоновой кости. Хамид открывает дверь машины и прыгает внутрь ловко, как обезьянка. «Что стряслось?» — спрашиваю я. Он прижимает ладони к груди умоляющим жестом, означающим здесь: «Да не будет наказан принесший злую весть», — и произносит тихим голосом молящего о мире: «Хозяин, госпожа уехала. Дома письмо для вас».
Город как будто рухнул мне на голову; я медленно бреду домой, бесцельно, как бродят, должно быть, выжившие после землетрясения, которое стерло их родной город с лица земли, в тихом изумлении — как могли перемениться столь знакомые места: рю Пируа, рю де Франс, мечеть Тербана (буфет, пахнущий яблоками), рю Сиди Абу-эль-Аббас (фруктовый сок со льдом и кофе), Антучи, Рас-эль-Тин (Инжирный мыс), Икинга Марьют (собирали цветы вместе, уверенность, что она не может любить меня), конная статуя Мохаммеда Али на площади… смешной маленький бюст генерала Эрла, убитого в Судане в 1885-м… воздух перенасыщен ласточками… могилы Ком-эль-Шугафы, тьма и влажная земля, оба испугались темноты… рю Фуад, старая Канопская дорога, когда-то рю Розетт… Хатчинсон прорыл каналы и изменил всю систему александрийских подпочвенных вод… Сцена в «Moeurs», где он пробует читать ей книгу о ней же самой. «Она сидит на плетеном стуле, скрестив на коленях руки, так, словно позирует художнику, но с растущим чувством ужаса — заметно по лицу. В конце концов я не выдерживаю и швыряю рукопись в камин, кричу: "Чего они стоят — эти написанные кровью страницы, если ты так ничего и не поняла? "». Перед глазами у меня встает вдруг Нессим: он бежит вверх по роскошной лестнице, врывается в ее комнату и застает там совершенно ошарашенного Селима, тупо взирающего на пустые шкафы и туалетный столик, опустошенный — как леопард ударил лапой.