Глава вторая
Цветные звуки
Вот только недавно была осень. Рябина, алея, тяжелыми гроздьями свисала с дерева. Клены стояли в богатом убранстве. Шуршали дубы, скупо, но одному, роняя на землю сухие гремучие листья. Березы были в золоте, осины — в багрянце…
И вдруг с севера налетел ветер. Вмиг сорвал, расшвырял всю затейливую и такую недолговечную красу осени. Затвердела в камень земля. Реки застыли. Умолк под пленкой льда говорливый ключ на дне оврага. И за одну ночь снег покрыл кровли домов, озимь на полях; обнаженные плечи мраморных богинь в саду и дорожки, по которым недавно разгуливали разодетые господа.
Театр, запертый на замок, стоял мрачный, хмурый, забытый. Надолго ли? А уж это — как баринова воля…
Скукота была зимой в Пухове. Дни тянулись медленно и нудно.
Василиса сперва было взялась за ум — принялась угождать Антону Тарасовичу, на занятиях была ретива. Но ненадолго хватило ее рвения. Решила: а чего понапрасну стараться? Не упекли же Ульяшу за телятами ходить? А кто в сем деле постарался? Нет, не итальянца надо улещивать, а надзирательницу, Матрену Сидоровну — вот кого! В ней, видать, вся сила. И снова перестала Василиса заниматься. Не перед кем ей было красоваться, охорашиваться. Весь день слонялась неприбранная, нечесаная. Изредка, через силу, погонит ее Матрена Сидоровна то к итальянцу, то к француженке. Не особенно неволила девку. Да перед кем ей-то, Матрене Сидоровне, выслуживаться? Барин-то в Москве…
Матрена Сидоровна все больше спала. Натопит печь у себя в светелке. Так натопит, что дышать нечем. Завалится на лежанку, сверху оденется тулупом и спит в свое удовольствие. Иной раз, понятно, поразмяться надо. Спустится по скрипучей лесенке вниз к своим девкам. Покричит на них, побушует, похлещет по щекам и кого следует и кого не следует, а там — снова наверх, в светелку, и опять на жаркую лежанку под тулуп. Охохохошеньки… плохо ль так жить? Спасибо барину Федору Федоровичу!
Зато Григорий Потапович Басов старался сверх меры. Требовал, чтобы все, кто на его попечение барином оставлены, время бы зря не теряли. Написал пространную записку: кому что делать в какие дни поутру, а в какие дни пополудни. Для мадам француженки составил отдельное расписание: когда той повторять с дансерками старые танцы, а когда с каждой в отдельности учить новые для комической оперы Фомина.
Написал, когда являться во флигель на уроки к девочкам дьячку Герасиму Памфилычу. И чтобы Герасим Памфилыч не только обучал их грамоте, но объяснил бы им также, что есть запятые, точки, двоеточия, восклицательные и вопросительные знаки. Ибо по этим знакам можно понять, как надобно читать с выражением и с чувством.
И для синьора итальянца Басов составил записку, как тот должен заниматься с музыкантами и певцами.
Принимая из рук Басова записку, Антон Тарасович было фыркнул: мол, без тебя все знаю! Однако записку проглядел, усмехнулся и положил на одноногий столик, который стоял у изголовья его кровати.
— От сего расписания, — сказал он насмешливо, — успех в учении медленным будет. А надобно, как это в музыке говорится, не только, чтобы скоро было, а престо-престиссимо! Понятно сие, Грегуар Потапыч?
— Уж это как тебе будет лучше, Антон Тарасович! Престо, так валяй и престо! А я свое дело знаю. Требует барин, чтобы я ему каждую неделю уведомление слал. Я и пошлю: так-то и так-то у нас дела идут.
— Для Федора Федоровича сия записка сгодится, — сказал Антон Тарасович.
На том их разговор и окончился. Но Басов ушел разобиженный — разве он меньше синьора итальянца любит свое дело?
…У Дуни дни летели стремительной чередой. Оглянуться она не успела — и началась зима. Еще прошло время — и до святок недолго осталось.
Она без устали занималась с Антоном Тарасовичем. Вот уж кого не надо было принуждать!
Бывает так: течет под землей неведомый никому родничок. И вдруг отвалится тяжелый пласт, и забьет из-под него вода хрустальной чистоты. И заиграет, и зажурчит, и залепечет. И весело побежит по камушкам в далекую даль.
Так и Дуня. Будто из темноты к свету вырвался ее великий талант, о котором и не подозревала. Будто разбудили ее душу, дремлющую в потемках. День ото дня светлее мерещилось ей будущее, словно ничто не могло нарушить уготованную ей счастливую судьбу…
С вечера у Дуни в мыслях одно: скорей бы утро! Утром вскочит, плеснет на лицо воды, утрется, чего-нибудь перехватит, ну там какую корку, чтобы не быть голодной, и скорей, скорей во флигель, где живет Антон Тарасович. Теперь он с нею там занимался.
Матрена Сидоровна дала ей волю: одной без присмотра на уроки к итальянцу бегать.
И тропка в снегу от их флигеля к флигелю Антона Тарасовича была вроде бы только Дуниными ногами протоптана. От дверей до дверей.
Прибежит, легонько постучится, и сразу Петрушин голос:
— Дуня, ты?
И чего спрашивает, глупый? Ведь у окна стоял, караулил, когда она покажется. Глаз не сводил с тропки. А как увидел, что она, Дуня, бежит — сразу к двери.
«Петруша, да я же, я… Кто еще в такую рань прибежит?»
Но это только в мыслях, а в ответ — молчок. Ни слова.
И снова он из-за двери:
— Дунюшка, ты ли?
Теперь она ему — басом:
— Волк из лесу… — и зарычит, давясь от смеха.
Да нет, волки-то не рычат, волки воют с голоду. Сколько раз к ним в избу доносился волчий вой… Бывало, ночью они, ребятишки, услышат этот голодный протяжный вой, проснутся от страха. Закопошатся под отцовским тулупом. А мать им: «Спите, спите… Чего забоялись-то? Вот я сейчас их всех палкой, палкой». И маленькой Дуне тогда казалось, что бесстрашнее их матери нет людей в целом свете. А как же? Коли захочет, может палкой прогнать обратно в лес всю волчью стаю…
А сейчас ей Петруша из-за двери:
— Коли волк, не пущу. Пусть идет, откуда пришел… — Сам дверь настежь и тоже смеется. — Иди, иди… Поди, замерзла, из лесу бежамши?
— А то нет! Лес-то не близкий. Верст десять отмахала…
И оба хохочут над Дуниной шуткой. Не то, чтобы им было так уж смешно — не маленькие оба, а просто хорошо и весело друг с другом, вот и смеются.
Войдет Дуня в сени, тулупчик с плеч долой, валенки — в угол, а на ноги туфельки обует, как полагается быть на занятиях. Туфельки, правда, старые, изношенные, а все-таки на каблучках, И уж очень они Дуне по сердцу.
И румяная с мороза войдет она в горницу, постукивая точеными каблучками.
У клавесина уже сидит Антон Тарасович. Всегдашний на нем кафтан табачного цвета с медными пуговицами, а на ногах вместо черных башмаков теперь сапоги на меху.
Встает Антон Тарасович рано, еще затемно. Сперва сам занимается, играет этюды, концерты, упражнения. А как позаймется, начинает учеников учить. Прежде всего — Петрушу. С ним с первым, на свежую голову. За Петрушей — ее, Дунин, черед. А там и другие пойдут.
И весь день из флигеля слышны звуки — то виолончели, то скрипки, то пения, то флейты. А иной раз заставит всех вместе играть — устроит оркестровую репетицию.
— Доброе утро, моя синьорита! — такими словами всегда встречал он Дуню.
Дуня ему в ответ низкий-низкий поклон. Не поздоровается, как их мадам учила, не присядет с реверансом. Нет, уважительным, русским поклоном с ним поздоровается.
— Как спали-почивали, моя синьорита? Что во сне видали? Тут Дуня начнет рассказывать все по порядку: и спала-то она хорошо, лучше некуда. А во сне она видела… Ох, не поверит ей Антон Тарасович, что она во сне видела! Не только видела, но и слышала. Музыку слышала и музыку видела. И не простую, а всю разноцветную.
— Сперва заиграли в до мажоре, Антон Тарасович… И мне все белым-бело видится. А как перешли в ля мажор — кругом стало розоветь. Не сильно стало розовое, а такое, будто бы заря на снегу отражается.
Антон Тарасович не удивляется. Говорит, что и Петруше звуки цветными видятся.
Зато Дуня удивилась и обрадовалась:
— И тебе тоже?
— Только у меня до мажор не белого, а синего цвета. Лазурного, как небо летом.
— А фа мажор какое?
— Ясное, зеленое. А у тебя?
— И у меня, как березы весной!
— Вот-вот, как березы…
Перебивая друг друга, Петруша и Дуня принимаются рассказывать, какими им видятся музыкальные звуки. И вся комната вдруг словно наполнилась этими цветными звуками. Тут и мрачный цвет грозовых туч и багрянец закатов. Золотистый свет солнца и голубая гладь реки. Чуть слышно шелестят серые капли дождя на опавшей листве.
Потом Дуне вспомнилось, какой яркой зеленью иной раз сверкают Василисины злые глаза. Она подошла к клавесину и уверенно взяла сразу несколько звуков. Резкий, диссонирующий аккорд зазвенел в комнате. Чуть сощурив ресницы, Дуня, помедлив, промолвила:
— Еще и таким бывает зеленый цвет, знаешь?
— Да, — сказал Петруша, — бывает. Злой и некрасивый.
— Нет, бывает злой, да красивый. Это еще хуже…
Тут Антон Тарасович, постучав пальцами по крышке клавесина, обрывает их:
— Работать надо. Ну, Дуния, давай! Будем учить арию Анюты.
— Как хорошо-то, Антон Тарасович! Страсть, люблю эту арию. Вот еще и арию Люсиль из Гретри… Думается, пела бы весь день с утра до ночи!
Антон Тарасович поставил на пюпитр ноты. Потом велел Петруше:
— Будешь аккомпанировать на виолончели. Ну, миа амика, начали. Кон брио… как это по-русски сказать? С пламенем… Чтобы жарко было!
Дуня отошла к стене и, подождав, когда окончится музыкальное вступление клавесина с виолончелью, запела.
Так летели дни за днями. Счастливые Дунины дни. И осталось Этих счастливых дней ей уже совсем немного…
Глава третья
На спектакль в Кусково
Из Москвы в Пухово прибыл казачок Афонька. Да не просто так прибыл, а привез письменное распоряжение барина. Барин приказывал Григорию Потаповичу Басову не медля ехать с людьми в Кусково на представление, которое будет в театре его сиятельства графа Шереметева. «А везти на представление надобно тех актеров и актерок, — писал барин, — коим представление это может изрядную пользу принести и стать примером, достойным подражания».
Далее барин обстоятельно отписывал, какие сани надо взять для поездки, каких лошадей запрягать, когда выехать, чтобы поспеть к представлению, а также, чтобы всех одеть поавантажнее, дабы не стыдно было ему, барину, перед людьми графа Шереметева.
«И чтобы исполнено все было точно и без промедления, за что получишь от меня благодарность. Ежели чего не сделаешь, пеняй на себя», — так заканчивалось бариново распоряжение, врученное Басову казачком Афонькой.
Тишь да гладь была в Пухове без барского надзора. Точно все на зимнюю спячку улеглись. Не спеша дела делались, не торопясь разговоры разговаривались…
А тут — этакое наваждение! Афонька в четверг к вечеру прискакал, а выезжать надо в субботу чуть свет. Шуточное ли дело — один день на сборы!
Все славно очумели: забегали, засуетились. Особенно досталось Григорию Потаповичу Басову. С него весь спрос. Если что не так, ему перед барином держать ответ.
Перво-наперво Басов приказал пожарче истопить баню, чтобы люди на совесть вымылись, попарились.
На этот раз дров не пожалели — нажарили баньку вовсю. И воды наносили вдоволь. И щелока было много. И березовых веников сколько угодно: знай хлещи себя, пока силенок хватит. Ну уж и попарились в свое удовольствие! Как под светлый праздник…
Матрене Сидоровне пришлось распроститься со своей лежанкой. Не простое это дело — нарядить девчонок поавантажнее. Платьев в гардеробной — раз, два и обчелся. К тому же в ветхость пришли платьишки. А ведь каждой надо подобрать подходящий туалетец — и чтобы по росту, и к лицу, и не слишком чтобы была ветхость заметна. Не приведи господи, если барину не потрафишь! Клянчить пришлось у хромой Лизаветы, она гардеробной ведает. Лизавета — собака на сене: скупая, жадная. Пришлось ей кое-что посулить, если барин за усердие станет одаривать.
И стряпуха на людской кухне с ног сбилась. У нее работы по горло: нужно людей перед дорогой накормить посытнее, с собой в дорогу дать кое-какой снеди. Неизвестно, накормят ли урасовских у их сиятельства графа. Правда, по всей губернии ходят разговоры о богатых пирах, какие задает граф своим гостям. Говорят, столы у него ломятся от яств, едят у него гости на серебре и золоте, в хрустальные бокалы вина рекой льются. Но и другими слухами земля полнится: в дальних-то вотчинах Шереметева люди мрут с голоду… Так неужто расщедрятся у графа, у их сиятельства, для крепостных людишек? Да притом другого барина?
И конюхам забот хватало: лошадей приготовить в дальнюю дорогу, сбрую пересмотреть, починить. Опять же и сани привести в надлежащий вид, и тот старый дедовский возок с кожаным верхом, и крытые сани, и маленькие, легкие, в позапрошлом году по дешевке купленные. Авось поместятся в них люди, каких в Кусково Григорий Потапович повезет.
А Григорий Потапович, отдаваючи распоряжения, до того измотался за день, что к вечеру даже голоса лишился. Еле-еле жена привела его в разум и чувство — напоила горячим сбитнем.
Ох господи, господи, царица небесная, и надо же свалиться нам на голову такой напасти! Ехать за тридевять земель на какое-то представление! Да на кой это нам!
Выехать надо было в субботу чуть свет, еще до первых петухов. Дуне показалось, что и глаз-то она не успела сомкнуть, а уж в дверь кто-то стал дубасить.
Это Басов прислал человека — велел поскорее вставать да собираться в дорогу.
Полусонных девчонок еле-еле растолкала Матрена Сидоровна. Кого крепким словцом подняла, кому влепила затрещину, а кого просто за плечи растрясла.
Фрося, как стала одеваться, зашлась жестоким кашлем.
— Останься, — шепнула ей Дуня.
Фрося замотала головой: нет, не останется, поедет. Уж как-нибудь.
Увидеть такое, что сроду не видала, очень ей хотелось. Да и Басова боялась — изругает, если не поедет. Но главное пугало: остаться надолго одной, глаз на глаз со своим злым недугом.
Так и не оправилась Фрося после той болезни. Все невмоготу ей было — то в озноб кидало, то обдавало жаром. По ночам мучил сухой и трудный кашель. Иной раз на платке, когда вытирала рот, оставалось пятно крови. Как восковая свечечка таяла у всех на глазах Фрося.
Закутанные, кто во что горазд, они четверо втиснулись в возок с кожаным верхом. Там уже сидели обе актерки-сестрицы — Мавра и Алена, а на самых удобных местах — Надежда Воробьева да Катерина Незнамова. Эти зафыркали — девчонок зачем? И без них духотища, теснотища…
Внутри, оно и правда, душно. Кисло пахло овчиной, и теснота была изрядная. В маленькие четырехугольные стекла, вставленные по обе стороны кожаного верха, еще не пробивался утренний рассвет. Кое-как расселись и покатили.
Для Дуни вся эта поездка была словно во сне. Будто с вечера она крепко заснула и в непробудном сне провела многие часы.
Долго ли они ехали, Дуня не поняла. Надо быть, немало прошло времени. Сперва чуть-чуть начало светлеть в четырехугольном стеклышке — занялась неяркая зимняя заря. Потом ненадолго глянуло и солнце. Но было оно холодное, мглистое. А вскоре его затянуло тучами.
Где-то останавливались по дороге. На постоялом дворе, что ли? Похарчевали, обогрелись, и опять — в возок, и снова — в путь-дорогу.
Вскоре начало темнеть: короток день в декабре! Уже сгустились вечерние сумерки. И если подышать на заиндевевшее стеклышко и хорошенько его потереть рукавицей, закат виднелся багрово-сизым.
— К пурге, — сказала Верка. — Хотите, побожусь? Здоровенная к ночи метель поднимется. Ух ты!
Надежда Воробьева цыкнула:
— Молчи, дурища! Не каркай…
Сестрицы — Алена и Мавра — в голос запричитали:
— Типун тебе на язык — ведь нам назад надо вертаться! Еще и вправду напророчишь… Свят, свят, свят, — обе истово принялись креститься.
Фрося, пригнувшись к Дуниному уху, шепнула:
— Не врет Вера. К ночи задует… — и закашлялась, прикрыв ладонью рот.