А тут-то вон какие обои на стенах! Птицы на них летают, купидоны на них смеются, и пестрые розаны повсюду на них расцвели. Стол здесь покрыт богатой скатертью. Зеркало здесь большое да в красной раме. А по бокам зеркала — два канделябра. Одна свеча горит, остальные же отгорели, только оплывшие огарки от них торчат.
И тут увидела перед собой Дуня еще одну дверь. Эта дверь была тоже слегка приоткрыта. И за этой второй дверью были люди. Они говорили. Слышались их негромкие голоса.
«Вот хорошо-то, — подумала Дуня. — Авось не заругают, коли спрошу у них, куда мне податься?..»
Она сделала несколько шагов ко второй, полуоткрытой двери и застыла в изумлении. В той комнате, ярко освещенная многими свечами, перед большим, во всю стену зеркалом, откинувшись на спинку кресла, сидела Параша Жемчугова. Да. Она. Королева Голкондская.
Была она все в том же пышном наряде, как и на сцене. Только без пурпурной мантии. Скинутая с плеч, тяжелая парчовая мантия лежала на полу возле ее ног. И корона тоже была брошена на стол, стоявший рядом. А сама она, королева Голкондская, — только нет, теперь это была уже не та гордая королева, которая недавно с царственным величием повелевала своими подданными.
Худенькая и бледная, Параша сидела и плакала. Слезы бежали по ее щекам, скатываясь на атлас, парчу и золотые кружева королевского наряда. Плечи вздрагивали, а дорогие кольца на пальцах холодно и нестерпимо сияли…
Она говорила. Сперва понятными Дуне русскими словами:
— Не могу я больше… Не могу так жить… — и, оборотив лицо к кому-то, стоявшему сбоку, продолжала уже на другом языке. На французском, что ли? А в голосе и словах все та же горестная тоска.
Тот, к кому были обращены ее слова, пока еще не видный Дуне, отвечал тоже по-французски. Хотя говорил он громко и повелительно, но и в его голосе Дуня уловила горечь и тоску.
В испуге Дуня попятилась назад и чуть не вскрикнула. Вдруг в зеркале, в том, перед которым сидела Параша, она увидела скрытую от нее часть комнаты и человека, с которым разговаривала Параша.
Человек этот стоял опершись рукой о спинку кресла. Дуня сразу узнала его. Дважды она видела его. Один раз тогда, в карете. И еще раз, когда он приезжал на представление «Дианино древо». У них в театре сидел он рядом с барином Федором Федоровичем в первом ряду, на почетном месте. Был улыбчив, кивал головой, то и дело подносил к глазам стеклышки на длинной золотой ручке. А сейчас? Неужто прогневала его бедная Параша? Не угодила ему? Почему у него такое раздраженное, суровое лицо?
А она-то, она почему так горюет? Почему так плачет? Она? Параша? Стало быть, нелегка ее жизнь…
Дуня и сама готова была зареветь. Уж очень жалела она несчастную подневольную королеву с ее большим человеческим горем…
Вдруг Дуня увидела в зеркале лицо и глаза человека, который находился возле Параши. И на зеркальной поверхности встретились их взгляды: ее, Дунин, испуганный и робкий, и глаза Шереметева, полные тяжелой барской надменности и недовольства.
— Кто там? — резко спросил он и сделал шаг к двери, за которой стояла Дуня.
Отпрянув назад, не помня себя от страха, Дуня ринулась вон из комнаты. И бегом, бегом, бегом в темноту коридора…
Она не знала, куда бежит — вперед ли, назад? Только бы подальше от этих глаз, и чтобы не видеть их никогда, и чтобы не слышать этого голоса…
Бедная Параша!..
Глава шестая
Метель
Без оглядки бежала Дуня. Казалось ей, что конца-краю не будет этому темному коридору. Как бы только не споткнуться, не упасть. Увидела впереди человека. Откуда он взялся — не поняла. Шел этот человек ей навстречу, освещая себе дорогу зажженной свечой.
С разбегу Дуня налетела на него. Остановилась, тяжело дыша.
— Ох, дяденька, — взмолилась. — Пособи! Запуталась… Не знаю, куда мне?
Человек поднес к самому Дуниному лицу свечку. Спросил:
— Кто такая?
Ответить Дуня не успела. Сзади ее схватили за плечи.
— Ой! — вскрикнула Дуня, пытаясь вырваться. — Не надо…
Услыхала знакомый картавый шепот:
— Ты в своем разуме? Башка твоя еловая… Видно, совсем рехнулась. Дурища набитая… Без тебя ведь уедем.
Только такой расторопной и бедовой девчонке, какой была Верка, удалось отыскать Дуню среди ходов-переходов, коридоров, закоулков, актерских комнат и разных других помещений за кулисами театра.
Схватив за руку, Верка поволокла Дуню за собой, не переставая на ходу браниться.
Но как же счастлива была Дуня этой руготне! Вот бы, кажется, от радости зацеловала Верку, подружка милая, не кинула в беде!
Отыскала, вывела…
Метель уже и вовсе разошлась. Непроглядной мутью заволокло небо. Ничего не было видно, ничего не было слышно. Лишь свист ветра да белые снеговые вихри. Снежинки больше не кружились вокруг фонарей, не плясали, не порхали… Сшибаясь, толкаясь, налетая друг на друга, они словно сцепились в жестокой схватке. Чей-то голос крикнул оттуда, из метели:
— Нашла? Привела?
Нет, не чей-то, а это Петруша спрашивал у Верки про нее, про Дуню.
И Верка ответила ему туда, в снег, в метель:
— Тут она. Привела! — и втолкнула Дуню в знакомый возок. И снова из метели, перекрикивая вой ветра, на этот раз послышался басовитый голос кучера Ильи:
— Когда так — поехали…
Трогаться в путь в такую пургу, в такую вьюгу? А что станешь делать, коли здесь, в Кускове, все забито гостями — и дальними и ближними? Для них, для пуховских, мест не осталось. И самим некуда голову приклонить, и лошадей негде поставить. Посоветовались, решили ехать до первого постоялого двора.
В возке было все так же темно и душно. Все так же отдавало овчиной.
Сперва девушки хором накинулись на Дуню. Обозвали ее и недотепой, и разиней, и балдой, и еще какими-то словами. А отведя душу, принялись между собой переговариваться: и охать, и ахать, и удивляться никогда доселе не виданному великолепию зрительного зала, театральных декораций, костюмов и всему, на что нынче глядели их глаза.
— А Параша-то Жемчугова, хоть крепостная, а счастливица!
— Говорят, сама государыня ей алмазный перстень пожаловала.
— Царица? Быть того не может…
— Уж это точно, точно… Верные люди говорили…
— Ну и счастье привалило девке!
— Что там перстень… Говорят, что граф для нее, для своей Параши, еще один театр строит.
— Где? Здесь? В Кускове?
— Нет, в Останкине. Есть у него еще одно поместье под Москвой. Этот Кусковский театр хорош и прекрасен, а новый-то, говорят, во сто раз прекраснее будет…
— Ах-ах-ах… — заахали обе сестрицы, Алена и Мавра, — да возможно ли, чтобы еще прекраснее? Поверить трудно… Счастливица Параша!
— Как пела она… — тихо вдруг промолвила Василиса. Голос у нее был не то грустный, не то удивленный — словно понять она не могла: что же с ней самой-то творится? И, сказав это, снова умолкла. И всю дорогу словечка не проронила.
А метель бушевала. И стонал, и визжал, и завывал ветер за оконцем.
У Дуни в голове тоже вроде бы метель мела. И она тоже ничего понять не могла. Трудно ей было разобраться в том, что видела, что слышала, чему стала невольной свидетельницей…
Счастлива ли Параша? Разве от счастья такими слезами плачут? Вон и пальцы дорогими кольцами унизаны, и театр-дворец для нее строится в каком-то Останкине, а все равно плачет, все равно тоскует, что жизнь ей не в жизнь. Почему же так?
Словно из тумана, из далекого детства выплыло к Дуне лицо матери, молодое, красивое. И как она, ее мать, тогда, весною, смотрела в небо. Смотрела на летящих птиц. И как с тоской говорила: «Счастливые, вольные, летят, куда хотят…»
А Параша-то, разве она вольная? Крепостная королевна, вот кто она! А пурпурная мантия? А драгоценные кольца? Все это — так, пустяки, лишь одна видимость. Не полетит она, куда захочет. Крепко-накрепко закована, хоть и золотыми цепями.
В душную темноту возка из пурги и метели к Дуне врывалось то пение скрипок, то слышались ей низкие, глубокие звуки виолончели, то голоса флейт и гобоев. Все перекрывал торжественный и горестный напев трубы…
Но слышнее всего ей был сейчас голос Параши — прекрасной и несчастной крепостной королевны.
Глава седьмая
Позолоченная арфа
И снова полетели будни.
Прошли святки. Начался январь — снежный, вьюжный, с лютыми морозами.
Под крещенье девчонки затеяли гадать. Верка расстаралась, добыла пчелиного воеку — желтого и чистого. Как подошло время, налили девчонки в деревянную бадейку воды, в глиняной плошке натопили воску и давай по очереди лить его на воду. Замысловатыми узорами растекались восковые струйки по воде. Девчонки смотрели на эти узоры и толковали их всяк по-своему. Кому дальняя дорога выходила, кому с милым под венец идти, кому и деньги получать. И разное другое… Сбудется или нет — один бог знает, а выходило!
А для Дуни легла на воду звезда. Большая, причудливая. Во все стороны она раскинула желтые восковые лучи.
Верка с лукавством подмигнула Дуне:
— Эге, надо быть, почести тебе будут великие, Дунюшка. Уж это точно… Такие звезды зря не выпадают.
Дуня смотрела на свою звезду задумчиво, чуть прищуря ресницы. А звезда, распластанная по воде, слегка покачивалась в деревянной бадейке.
«А зачем мне почести, — думала Дуня, — хотя бы и великие? Вот бы выучиться петь, как Параша Жемчугова. Так петь, чтобы людям радостно и сладко было слушать мое пение. Вот что мне надобно! И еще, чтобы Петруша мне всегда подыгрывал, когда я стану петь… И еще, чтобы Антон Тарасович на меня никогда бы не гневался, а только чтобы хвалил. И еще, чтобы учил он меня всю жизнь до самой смерти».
За эту зиму, всем на удивление, Дуня выросла и возмужала. Да так оно и быть должно: к пятнадцати годкам время подходило. И неожиданно вдруг расцвела. Румянец разлился на ее тугих щеках, да такой нежной яркости, будто солнце только и делало, что обласкивало ее своими лучами. Да и каша, сдобренная конопляным маслом, видно, шла ей впрок. Улыбнется ли, громким ли смехом зальется — на щеках вспыхнут ямочки: на левой щеке — поглубже, на правой — помельче. А зубы так и светятся между алых губ.
И музыкальная наука у Дуни шла ходко. Антон Тарасович с ней усердно занимался: то арии разучивал, то заставлял упражнения петь, которые называл вокализами. То для развития голоса и слуха с ней проходил сольфеджио.
Иногда она с Петрушей романсы пела. Она, Дуня, стояла возле клавесина, а Петруша с нею рядом играл на виолончели. Дуэтом называлось это. Так согласно у них получалось — как бы Дунин голос с Петрушиной виолончелью в одно сливались.
А бывало, приказывал Антон Тарасович петь ей дуэты с тенором Сафрошей Лопатиным или с басом Тимошей Демченко. Тоже хорошо и ладно выходило.
Однажды Антон Тарасович сказал, что, пожалуй, в скором времени он начнет учить Дуню играть на арфе.
На арфе?
Дуня ушам своим не поверяла. Глаза раскрыла. Ткнула пальцем в дальний угол горницы: на той, на золотой? Вот там которая стоит? Да правда ли? Да может ли быть такое? Батюшка, Антон Тарасович, не обманом ли меня тешишь, глупую?
Дуня прижала руки к груди и глаз не могла отвести от прекрасного инструмента.
Потом взглядом спросила у Антона Тарасовича: «Можно ль?» — и подошла поближе к арфе.
И опять молча глядела на затейливо разукрашенную золотую раму и на струны — одни тонкие, жильные, другие толстые и блестящие.
Наглядевшись вдоволь, снова без слов спросила: «Можно ль?» — и несмело дернула средним пальцем одну, самую толстую струну.
И арфа заговорила. Ответила ей. Отозвалась. А голос-то у нее был спокойный, басовитый. Будто у Тимошки Демченко, когда он выводит самую низкую ноту.
Тогда Дуня уже посмелее пощипала тоненькие, жильные струнки. А эти ей в ответ зазвенели ясными, легкими голосами.
Уже совсем расхрабрившись, Дуня скользнула пальцами сразу по всем струнам: от басовых к дискантам, потом от тонких дискантовых обратно к басовым. И снова туда. И опять обратно.
И вдруг свершилось чудо!
Будто вдруг кто расколдовал золотую молчаливую арфу. Будто вешние ручьи вдруг зажурчали, будто где-то гром пророкотал, будто солнечные лучи вдруг запели, и будто хлынули серебряные дожди с неба, и будто разом все птицы ей отозвались — и малиновки затренькали, и овсянки, и горихвостки, и крохотные голубые лазоревки, и трелью залились соловьи…
Веря и не веря, что это может когда-нибудь сбыться, Дуня шепотом спросила:
— Неужто научусь играть на этой, на золотой?
— Научишься, — ответил ей Антон Тарасович. — Уж это я тебе говорю…
— Научишься… — вслед за учителем шепотом повторил Петруша. Он не сводил глаз со счастливого Дуниного лица.
Глава восьмая
Мираж недолго длился
Ближе к масленой неделе из Москвы стали долетать разные дурные вести. Пришлет барин в Пухово по какой-либо надобности кучера Илью или казачка Афоньку, те и давай рассказывать. А то вернутся порожняком мужики, которые возили в Москву для барского стола что требуется, и эти не молчат, тоже ведут рассказы на людской кухне.
А рассказывали, что вроде бы пристрастился последнее время барин Федор Федорович к картам. Кроме карт, ничего не держит в уме. Что ни день — идет у него картежная игра. Иной раз за картами просиживает ночи напролет. То велит везти себя к графу Лариону Ивановичу, который на Сивцевом Вражке живет. То в дом к Нелидовым. То и вовсе на Тверскую в Английский клуб. Всюду там шла крупная игра. А для барина каждая игра проигрышем оборачивалась. Долгов наделал — ой-ой-ой… Одному богу ведомо сколько! А игры все какие-то новомодные: одна — ломбер называется, другая совсем по-чудному — шнип-шнап-шнур. Язык свернешь, выговаривая.
Но поверить слухам, которые приходили из Москвы, все же пришлось!
Явился вдруг в Пухово приказчик из соседнего поместья. Объявил: барин, мол, Урасов Федор Федорович, продал его барину, Мефодию Карповичу, березовую рощу. Ту, что за оврагами и к их землям примыкает. Вот и бумаги — купчая и все, что полагается.
Потом оказалось, что продана барином и дальняя деревенька Комаровка. Видно, совсем увяз в долгах, коли свое родовое Пухово взялся по частям продавать.
Пожалели все и о веселой белоствольной роще, куда любили ходить по грибы и по ягоды. А еще больше тужили о проданной деревеньке. Многие из дворовых жили прежде в Комаровке, у многих там осталась родня. Стало быть, переходят сейчас родные к новому владетелю. А что новый барин задумает с людьми делать, разве ведомо?
Бывало, что кучер Илья привезет из Москвы и распоряжения Григорию Потаповичу Басову.
Ему приказывал барин все по части театра: «Пересмотри театральные костюмы к опере „Дианино древо“. Почисти, приведи в должный вид и уложи в лубяные короба. Может, и люди, и костюмы вскорости понадобятся».
То напишет барин Антону Тарасовичу. Только уже не приказывает, а просит: «Прошу вас, дорогой маэстро, поусерднее заняться с людьми оперой Фомина „Мельник, колдун, обманщик и сват“. С весны начнем ставить».
Однажды вдруг потребовались в Москву певица Катерина Незнамова и тенор Сафрошка Лопатин. Отправил их Басов.
Уезжали оба развеселые. Не чуяли над собой беды. Не думали, что навеки покидают эти места. Сулились, вот вернутся обратно и порасскажут: как в Москве у Спаса бьют, у Николы звонят, у старого Егорья часы говорят!..
Однако обратно не вернулись — ни Катерина, ни Сафрон. Потом люди рассказали, что проиграл их обоих барин в карты. Не то Шаховскому, не то Апраксину. И тот и другой держали в Москве театры, в которых играли крепостные актеры.
Вот какие дела-то пошли!
А великим постом пришла новая весть — барин женится!
На ком? Да на одной богачке! Хоть не очень молода она, хоть лицом не больно вышла, зато денег полны закрома. Хоть лопатами сгребай. И поместья есть. И дома в Москве имеются. И землица в Саратовской губернии. И деревни где-то под Владимиром.
Да точно ли женится барин? Может, только слухи?
Точнее быть не может: женится! Весной свадьбу сыграют.