Стали это известие обсуждать: к радости оно или к беде? Одни толкуют — хорошо. Барин разбогатеет — и нам от того хуже не будет. Другие сетуют — плохо! Переселится барин в поместье жены, и в захудение придет бариново Пухово. А уж если задумает поставить какого-нибудь нового управителя… Да если из немцев… Порядки иные пойдут, пропадет все пропадом.
И девчонки — Василиса, Верка, Фрося и Дуня — в своем флигельке тоже каждый вечер шептались. Сойдутся и обсуждают без устали неожиданную женитьбу барина. Вроде бы им что? Их дело — сторона! Какое же сторона, когда от бариновых дел судьба их зависит. Вон продана деревенька Комаровка, а в Комаровке вся Веркина родня — отец, мать, братья, сестры, тетки с дядьями. Чья теперь будет сама Верка? Урасовская или к новому владельцу перейдет? А про нового владельца ужасти какие слухи ходят! Жестокосердный. Тиран. Из своих людишек соки выжимает. Люди у него в нищете и голоде прозябают. Верка и вовсе закручинилась. Поговорки, присказки, перепляс свой даже забыла. Шептала:
— Слыхали, девоньки, намедни на насесте куры раскричались? Не к добру это, девоньки! Плохая примета. Уж это точно.
Григорий Потапович Басов да синьор Антон Тарасович — те на свой лад рассудили. Как говорится, со своей колокольни смотрели на предстоящую женитьбу Урасова. Свадьба, надо думать, будет богатейшая — пиры пойдут за пирами. А где гости пируют, как же обойтись без музыки и театра? Решили ко дню свадьбы как бы подарок приготовить, новую пьесу поставить. Сначала даже размолвка у них получилась: Григорию Потаповичу желательно было что-либо из русских опер ставить, а синьору Терручи хотелось итальянцами или французами блеснуть. Однако в конце концов поладили: будет у них всего понемногу: дуэт из итальянской оперы «Ринальдо», арии и балетные номера возьмут у французского композитора Гретри, а русские песни и хор, которым встретят барина, из оперы Фомина «Анюта».
Почему-то оба — и Басов и синьор Антон Тарасович — решили, что после венчания Федор Федорович с женой всенепременно пожалует в Пухово. Иного не предполагали. Как же, чтобы после свадьбы да не посетить родового поместья?
И надо сказать, что мысль о такой пышной встрече новобрачных всем пришлась по сердцу. Надоела зимняя спячка и безделье, в которых пребывали последнее время и музыканты, и певцы, и танцовщицы. Ведь Федор Федорович, по примеру Шереметева, не дозволял людей, приставленных к театру, занимать на иных работах. И вот все радовались, что снова приложат силы к любимому делу, снова начнутся репетиции. Басов с Антоном Тарасовичем так ретиво взялись за работу, что усердием своим остальных заразили и за собой увлекли.
Сперва было пожалел Антон Тарасович, что нет в их труппе Катерины Незнамовой, ее красивого низкого голоса. Но тут неожиданно Василиса себя показала.
После поездки в Кусково что-то в ней круто изменилось. Перестала она без конца прихорашиваться, перестала до надоедливости хвалиться своей красотой. Вдруг за ум взялась и с таким прилежанием стала заниматься пением, что Антон Тарасович не мог нахвалиться ею.
— Будет, будет из тебя толк, Василиса, — неустанно твердил Антон Тарасович теперь. — Это я говорю! Мне можешь поверить, миа амика…
Вот до чего хвалить стал: теперь не только Дуню, но и Василису величал по-итальянски «моя милая»!
Дуня же, как и прежде, занималась, не щадя сил. Скажи ей, чтобы с первыми петухами встала да на урок шла — побежит, довольная и счастливая. Прикажи ей петь всю ночь до утра, будет петь и усталости не почувствует…
К предстоящему празднеству Антон Тарасович разучивал с ней прелестную арию из оперы Гретри «Ричард Львиное Сердце». Эту арию Дуня пела даже на французском языке. С трудом, однако затвердила все слова. Аккомпанировал ей Петруша на виолончели.
Но хоть пела она по-французски, в мыслях произносила русские слова и всякий раз заливалась трепетным румянцем, когда в конце каждого куплета повторяла:
Коль скажет мне «люблю»,
Дрожу я от того.
И сердце затрепещет вдруг,
Не знаю отчего.
Пела, а сама глаз не смела поднять, взглянуть на Петрушу.
Зимой репетишная комната пустовала — стояла нетопленная, неприбранная. Музыкальные инструменты — арфу, клавесин, ноты, пюпитры Антон Тарасович велел перенести к себе во флигель. Там и обучал музыкантов и певцов.
В репетишной же космами повисла по углам паутина. Пыль легла на пол, на картины, на зеркала, висевшие в простенках. Потускнели от грязи хрустальные подвески на люстре, застыли на них капли воска от обгоревших свечей.
А Басов вдруг решил все занятия теперь вести в репетишной. Даже у барина позволения не спросил, своим умом стал действовать. Послал девчонок туда прибраться. Ну, девчонки и постарались. Как говорится — не за страх, а на совесть!
Пол так навощили да натерли, что стал паркет блестеть, словно первый ледок на пруду, еще не запорошенный снегом. Работали вчетвером. Весело, дружно. Работая, песни пели.
Вроде бы от Пухова до Белехова дали неоглядные, а песни и там и тут похожие. Когда Вера, Василиса или Фросенька запевали, вместе с ними вровень пела и Дуня. И эти трое тоже подхватывали, лишь только Дуняша свои деревенские начинала.
Когда мартовское солнце, веселясь и играя, пробилось сквозь вымытые ими оконные стекла, лучи его осветили люстру на потолке, и в их свете засверкали хрустальные подвески и узкие зеркала на стене, улыбнулись им гипсовые купидончики, сидевшие на гипсовых пеньках. Тут Верка на радостях пустилась в пляс. Ухарски подбоченилась и пошла чуть ли не вприсядку. И Дуня вокруг нее завертелась. И Василиса не отстала, поплыла, помахивая мокрой тряпкой вместо платочка, шитого шелками.
Только Фросенька стояла в сторонке. Ей как-то вдруг сильно занедужилось: и в боку закололо, хоть криком кричи, и в озноб бросило, зуб на зуб не попадал. Видно, прохватило ее, когда она, разгоряченная, вместе с Дуней выскочила босиком и непокрытая прямо на снег вытрясать распашной занавес.
Перед тем как уйти им из репетишной, Дуня придирчиво оглядела комнату: хорошо ли они прибрались? Не осталось ли где пыли али паутинки малой? Либо еще какой-нибудь неисправности? Ведь уже с завтрашнего дня здесь у них пойдут занятия и с Антоном Тарасовичем, и с мадам — француженкой.
И снова, в который раз, вспомнилось Дуне то летнее утро, когда впервые она попала сюда, в эту комнату. Матрена Сидоровна не вела ее, а волокла, таща за руку. Пинком вытолкнула прямо вон туда, на середку. И стояла она, Дуня, всем на посмешище — простоволосая, кое-как одетая. Дура дурой. Этакой недотепой. Девчонки над нею потешались, а она не осмеливалась глаз поднять — ничего не видела, ничего не слышала, ничего уразуметь не могла. Горло сдавил ей стыд… И еще вспомнилось, как после дома, после ихней белеховской курной избы, как же ей здесь казалось распрекрасно! И пол этот, сложенный из гладких дощечек. И светильники на стене, обвешанные прозрачными бусинами на золотых цепочках, и эта картина, на которой стоит человек в странной, непонятной одежде, с венком на голове. Теперь-то она знает, что на картине нарисован бог Аполлон, а в руках у него лира… Не бог, которому она в церкви молится, а совсем другой — греческий бог. Бог музыки! Тогда она еще не знала, что и к ней придет ее самая большая радость — музыка. Те прекрасные звуки, которые она научилась понимать и без которых жизнь теперь для нее уже не жизнь. Спала ее душа в неразвитости, а музыка разбудила и заполнила всю, без остатка.
Яркие лучи мартовского солнца поднялись теперь выше, к той картине, которая висела напротив окна. И озарилось светом лицо Аполлона и сладкозвучная лира в его руках. Дуне словно бы послышалось, как нежно зазвенели струны под пальцами Аполлона, и вся она затрепетала в ответ на музыку, которую никто, кроме нее, не мог слышать…
На следующий же день по приказанию Басова в репетишную перенесли клавесин. И прекрасную золотую арфу. Все музыкальные инструменты, ноты и пюпитры.
Спустилась из своих покоев мадам Дюпон. Была она в той заячьей душегрейке, которую ей подарил Басов. Щеки нарумянила, припудрила седые букли, свисавшие вдоль щек.
Оглядев репетишную комнату, обрадовалась, залепетала:
— Тепло, очень тепло… И очень красиво!.. — Велела поскорее вести к ней на урок девочек и взрослых актрис.
Однако мираж сей недолго длился — в конце марта барин потребовал Григория Потаповича к себе в Москву…
Глава девятая
Последняя песня
День этот начался худо, а кончился еще того хуже.
После тон уборки в репетишной комнате Фрося как слегла, так более и не встала. А накануне вечером и вовсе впала в забытье. Лежала, закрыв глаза, только иногда слабо стонала. II сейчас с дерюжки, на которой она металась, раздавался ее стон.
Дуня подошла. Наклонилась над ней:
— Водицы тебе, Фросенька? Хочешь, холодной подам?
Фрося не ответила. Лишь на Дунин голос чуть приоткрыла помутневшие глаза.
Смахнув слезы, Дуня отошла. Знала, что Фросе не оправиться от тяжкой этой болезни.
В горнице они были втроем: больная Фрося, Василиса да она, Дуня. Верку Матрена Сидоровна послала узнать: не вернулся ли наконец из Москвы Григорий Потапович? Люди видели его в одном из кабаков, на дороге в Пухово. Из Москвы, стало быть, уже выехал. Видели его хмельного, лохматого, на себя непохожего. Чего-то он во хмелю неладное бормотал, шибко бранился. Словно бы даже барина своего, Федора Федоровича, поносил…
Когда об этом рассказали жене его, та заголосила, запричитала, волосы на себе принялась рвать: отродясь такого не случалось с ее Григорием Потаповичем. Отродясь он никогда в рот хмельного не брал. Беда стряслась у него. Неладное на их головы свалилось…
А что стряслось? Какая беда? Никто угадать не мог, хотя об этом судили-рядили немало.
Этот мартовский день был похож на зимний. Как в зимнюю пору, с севера нахлынули тучи, налетел ветер, повалил снег. На длинной сосульке, которая прямо перед окном свисала с крыши, на самом острие замерзла ледяная капля вчерашней талой воды. Не успела скатиться вниз, на лету прихватило ее морозом.
Хоть утро, а темно и сумрачно было в горнице.
Дуня подошла к Василисе, окликнула ее. Василиса стояла у оконца хмурясь, смотрела, как ветер со злой свирепостью тормошит голые верхушки берез.
И Дуня поглядела в окно. Далеко-далеко за оврагом, за безлистыми ветками деревьев, за мутной завесой падающего снега виднелась деревня. А трех рябин возле двора Марфы разглядеть было нельзя.
— Васюта, — шепотом проговорила Дуня. — Может, сбегать на деревню к Марфе? Может, какой целебный корешок даст?
Невмоготу ей было смотреть на Фросю, слышать ее хриплое дыхание.
— Не знаю, — ответила Василиса. И, глянув на лежавшую в беспамятстве Фросю, сказала: — Уж чего тут корешок… — И отвела глаза.
В дверь комнаты легонько постучались.
— Петр пришел, — сказала Василиса. — Выйди к нему…
Дуня поспешно прошла в сенцы. Там, сдернув шапку с головы, стоял Петруша. Пришел о сестре наведаться. Глазами спросил у Дуни: как, не лучше?
Дуня ничего не ответила. Петруша понял ее молчание. Тихо сказал:
— Эх, Дуня, Дуня… — пошел к дверям, выходившим наружу. У порога приостановился: — Только нас на свете и оставалось двое — она да я. Всех сыра земля взяла. Теперь за ней черед…
Махнул рукой и вышел. А в сенцы ворвался ветер — буйный, со свистом. Кинул Дуне в лицо пригоршню колючего снега и громко захлопнул за Петрушей дверь.
Наверху заскрипели ступени. Тяжело сходила вниз Матрена Сидоровна. Крикнула, перегнувшись через перила:
— Верка, ты? Воротился Потапыч?
Дуня ответила:
— Петруша приходил. О сестре наведывался.
— Верки-то нет?
— Еще не воротилась.
— Вот я ее, бесстыжую, отдеру, как вернется. Сколько времени, как ушла… Увидит у меня… — сердито забормотала Матрена Сидоровна. Потом — уже другим голосом: — А Фрося как? Не получшело?
— Нет, — ответила Дуня и пошла обратно в горницу. Вошла и услыхала слабый Фросин голос:
— Дунюшка, а Дунюшка, кто приходил?
Дуня кинулась к Фросе. А та смотрит на нее ясными глазами и улыбается.
— Голубушка моя! Фросенька! Полегчало тебе?
— Спой песню, Дунюшка.
— Спою, спою… — Дуня принялась и обнимать и целовать подругу. — Как выздоровеешь, буду тебе петь… Какие попросишь… И свои деревенские. Из Гретри спою. Ах, Фросенька… Я много песен знаю. Не сосчитать сколько! Выздоравливай скорей, моя голубонька…
— Ты сейчас спой, Дунюшка… Прямо сейчас… — А голос уже еле слышный, и глаза потускнели.
— Пой, коли просит… — прошипела Матрена Сидоровна. — Не разумеешь, что ли… — Она следом за Дуней вошла в горницу.
— Про ноченьку… — невнятно попросила Фрося, еще что-то сказала, но понять было трудно.
Дуня обернулась к Матрене Сидоровне, как бы спрашивая у той позволения. Посмотрела на нее и изумилась: вместо злой, сварливой драчуньи увидела она на скамейке старую-престарую бабу: подперев рукой голову, сидела Матрена Сидоровна.
Глотая слезы — лишь бы не разреветься, — Дуня прислонилась спиной к стене. И вот словно из далекого далека принеслись и слога и звуки песни:
Эх ты, ноченька,
Ночка темная,
Ночка темная,
Ночь осенняя…
Не знала Дуня, что поет сейчас она свою последнюю песню. Но и этой последней песни она не допела до конца. Тихий шепот Василисы оборвал ее:
— Не дышит…
Глава десятая
И рассыпалось все прахом
Григории Потапович Басов вернулся в Пухово в тот день, когда хоронили Фросю. На маленьком деревенском погосте долбили мерзлую землю. Все плакали, опуская Фросю в могилу. Все, кроме Петруши. Он словно окаменел, не проронил слезинки. Ветер трепал его светлые волосы, похожие на Фросины. И теперь, когда осунулось его лицо, когда румянец сбежал со щек и синева обвела глаза, он стал очень похож на сестру. А прежде этого как-то не замечали, как и не знали его нежной любви к сестре.
Когда шли обратно с кладбища, Дуня догнала Петрушу, прошептала ему:
— Шапку надень, милый. Простынешь…
Он, как стоял на погосте непокрытым, так и теперь шел, держа шапку в руке. И Дуню он словно бы и не услышал.
Антон Тарасович подошел к нему. Обнял за плечи, сам взял из рук его старый заячий треух, надел на голову.
В это самое время по дороге, которая вела из Москвы, и показался знакомый возок.
— Катит! — взвизгнула Верка, первая заметив возок. — Он! Григорий Потапыч… Лопни мои глаза — он!
Верка обернулась к Матрене Сидоровне, как бы испрашивая ее распоряжения: бежать ей или нет? Теперь-то, когда Григории Потапович воротился, она мигом все разузнает.
Матрена Сидоровна и не заметила Веркиного взгляда. Шла отяжелевшая, мрачная, еле переступала ногами в намокших от сырого снега валенках. Думала какую-то свою невеселую думу. Глаз не подняла, не посмотрела на возок, который медленно тянулся, переваливаясь на ухабах раскисшей дороги.
К вечеру все стало известно. В Пухове на одном конце не успевали слово промолвить, как неведомо какими путями оно перелетало на другой конец. И все поняли и не осудили Потапыча за то, что, везя из Москвы бариново повеление, он останавливался во всех придорожных кабаках и вином заливал свою обиду и боль…
А в бариновом повелении было сказано так: мол, будущая моя супруга не желает, чтобы имелся у меня в Пухове театр, желания ее для меня священны, а посему театру в Пухове более не быть.
Вот и весь сказ.
Белее снега белого стало Дунино лицо, когда она узнала об этом.
Федор Федорович по своему усмотрению распорядился людьми, которые эти годы были у него при театре и в оркестре. Каждого назначил, куда считал нужным, чтобы хозяйству не в урон, а прибыльнее стало.
Григорию Потаповичу Басову велел немедля ехать старостой в одну из своих деревенек, где последнее время сильно его доходы уменьшились. Пусть подтянет там людишек, чтобы исправнее на барина работали.