22
Событие такой исключительной важности и такой чудовищной выпуклости оставляет глубокую болезненную борозду и в душе взрослого. В детской душе, воспринимающей все по-особенному, чувствующей утренне, нетронуто и неожиданно, просыпаются вложенные в нее от природы ее особенные черты, и душа означает для самой себя, — может быть, несказанно, может быть, в областях сокровенных — новый день своего существования.
Глебушка никак не воспринял событие. Оно его никак не касалось и не интересовало. Его интересовало только одно. Отец обещал ему, что, если он хорошо сдаст экзамены, он будет его брать с собой на охоту. А кучер Андрей каждый раз, когда из Больших Лип он приезжал с Иваном Андреевичем в Шушун, рассказывал Глебушке об очарованиях тяги вальдшнепов и охоты на диких уток, когда плывешь в душегубке по речному рукаву или болотистому озеру, и о многих иных лесных волшебствах.
Жоржик примолк и затих, хотя и вообще он, как отец, не любил много говорить. Но он примолк окончательно и надолго. Все ему стали чужими, все говорили что-то такое, что ему вовсе неинтересно было слышать. А то, что без слов поднялось в нем, не находило никакого соприкосновения ни в товарищах, ни во взрослых.
Он полюбил выходить в свободные минуты на вал, садиться на скамейку и долго слушать однообразный певучий шум мельницы. Мало-помалу шелест близких берез, дыхание ветра, зеленый цвет холма над рекой, вид широких просторов и далеких синих далей сливались в одно нерасторжимое целое с певучим ровным шумом мельницы, и вся эта звуковая и красочная стройность успокоительно входила в детскую душу и приобщала ее снова к той привычной для нее гармонии, которая властительно и навсегда вошла в эту душу с первых дней, в деревне.
Когда раз Жоржик сидел так один на валу, между тем как Глебушка разговаривал с Андреем в каретном сарае, Коля Перов был у кого-то из товарищей, а у Ивана Андреевича и Ирины Сергеевны были гости. Вдруг Жоржик почувствовал, что кто-то положил ему тихонько руку на плечо. Он оглянулся и увидал, что это Игорь. Лицо Игоря было бледное и странное.
— Жоржик, — сказал он с какой-то торжественностью, — пойдем ко мне в комнату, я тебе там что-то скажу.
Жоржик встал и послушно пошел за Игорем. В последнее время он только с ним любил иногда говорить. Когда оба мальчика пришли в комнату к Игорю, Жоржика удивило, что перед иконкой Пресвятой Девы, которую когда-то дал Игорю офеня, стояла зажженная восковая свечка, и другая свечечка горела перед иконой Николая Чудотворца.
— Жоржик, милый, — сказал взволнованным голосом Игорь. — Давай помолимся вместе о той бедной, которую убили, и о том несчастном, который убил.
Слезы брызнули из глаз Игоря, пока он говорил эти слова. Жоржик устремился к нему, ухватился обеими ручонками за его шею, поцеловал брата и тоже заплакал.
Через мгновение они оба стояли на коленях перед двумя маленькими иконками и, лепеча вполголоса спутанные молитвы, где в заученные, священно-верные, размерные слова проскользали неуверенно, но сердечно найденные, детски-верные и тоже размерные слова, два эти ребенка, скованные одним душевным порывом и сблизившиеся с этой минуты уже навсегда, творили земные поклоны и молились Неведомому, пославшему их в мир, такой страшный и непонятный.
23
Экзамены прошли не только благополучно, но дети Гиреевых отвечали образцово. Иван Андреевич и Ирина Сергеевна весело готовились к лету в Больших Липах. На лето должны были приехать гостить три младшие сестры Ирины Сергеевны из Москвы и сестра Ивана Андреевича из Петербурга с тремя своими девочками. Ожидалось много веселых, шумных забав.
Но, несмотря на эти веселые сборы, Игорь несколько раз принимался говорить с Жоржиком о том, что такое, собственно, есть Бог и какой, собственно, есть Ад. Конечно, эти разговоры были очень детские, но какой разговор об этом вообще не есть детский? По странному противоречию Игорь, от природы добрый и отличавшийся обостренным чувством справедливости, не только не спотыкался своей детской мыслью об острия и несообразности библейских рассказов и не только не отвращался от них своим чувством, но, принимая так называемый Закон Божий как истинное Божеское слово, изводил изо всего этого детскую философию необыкновенно жестокую. Ему грезился мир, созданный и управляемый Существом, похожим на паука. Этот страшный Паук, сильный и таинственный, сидит, как паук-крестовик, в самой средине своей блестящей паутины, паутинки тянутся далеко, и где они кончаются, вырастают травы и деревья, и там живут люди, звери, и птицы, и рыбы в воде. А Паук ждет, чтобы к нему прилетали мухи, и питается их кровью. И когда прилетает муха в паутину, это значит, что в мире кто-нибудь умирает, к кому-нибудь пришла Смерть. Только Христос и Божья Матерь могут иногда умолить Паука, и тогда он бывает добрый, а не злой. Но ни Христос, ни Дева Пресвятая не могут победить Ад, и в Аду все так, как это изображено в страшных и мрачных картинах, нарисованных на церковных стенах.
Жоржик был слишком еще мал, чтобы воспринимать такие мысли сколько-нибудь иначе, нежели как страшную неуютную сказку. Но и через годы, когда чудовищное видение развилось и закрепилось в уме Игоря до полного наваждения, Жоржик, говоря с братом, с этим милым и умным старшим братом, слушал его слова как бред маленького-маленького младшего братишки. Своим цельным чувством, влюбленным в мир, воспринимая, как в свете Солнца, в лепете ветра, в пенье птиц, в спокойных голосах людей, в деловитом мельканье жуков и бабочек развертывается бесконечная красивая картина и еще не сознавая, но уже чувствуя, что за всем этим гармонически звучит великий ткацкий станок Миротворчества, цельным любящим своим чувством он сполна отбрасывал от себя такие мысли, как что-то ненужное и ложное, и, когда к нему устремлялось слово «Ад», он не слушал это злое слово, а начинал слушать, как шумит мельница или как щебечет, пролетая, ласточка, и щебетом ласточки он молился больше, чем те, которые произносят слова молитвы.
У него, однако, в эту первую весну в городе родилось свое собственное представление об Аде.
У каждого мальчика в семье Гиреевых была своя любимая лошадь, своя любимая корова, любимая собака, любимая домашняя птица. У Жоржика была черненькая изящная любимица, маленькая курочка-хохлаточка. Он каждый день сам ее кормил, давая пригоршню зерен и кусочки белого хлеба. Раз в жаркий день, когда другие дети играли на дворе, их шум и беготня испугали черную курочку, и она забежала в сараюшку, где кололи обыкновенно дрова. Сараюшка была смежной с амбаром, а под полом амбара, под низом пола, было подполье. Пустое пространство в пол-аршина вышины, сорное, пыльное пустое пространство. Жоржик заприметил, как его курочка, пометалась встревоженно по сараюшке, выбежала, снова испугалась детского крика и забежала под амбар в подполье. Она долго не выходила оттуда. А Жоржик знал, что в таких подпольях водятся иногда хорьки. Обеспокоенный за судьбу курочки-хохлаточки, он лег на землю, заполз в подполье, прополз до самого дальнего края, где было почти совсем темно. Наконец он увидал свою курочку. Она была жива и здорова и, закудахтав от его голоса, раскрыла крылья и, держа их плашмя, проворно выбежала из подполья. Он видел, как, мелькнув, она исчезла там, далеко, на солнечной стороне. Жоржик пополз назад, но в подполье было так жарко и душно, он от движения так переворошил сор и столько наглотался пыли, что ему стало нехорошо. Он вдруг ослабел и не мог сразу продолжать свое пресмыкающееся нахождение. И тут он почувствовал, что в подполье не только нельзя встать, но хорошенько и нельзя сесть. Ему показалось, что пол амбара давит его, как, верно, давит крышка гроба того, кто в гробу. С безгласным отчаяньем он подумал: «А если я останусь здесь навсегда?» Солнечная полоса была недалеко — и, как казалось ему, недосяжимо. Звонкие голоса играющих и смеющихся детей были где-то тут, совсем близко. Но эти голоса каждую секунду убегали далеко, и никто не видал, что он заполз в подполье, каждый был занят своей игрой. «Вот это Ад», — подумал Жоржик, задыхаясь от пыли. И едва он это подумал, как силы к нему вернулись и он выбрался из подполья.
Жоржик никому не рассказал об этом.
24
Еще звонко пели жаворонки, славя Солнце и птичью жизнь, когда Жоржик вернулся в Большие Липы. Весна еще далеко не все свои сказала тайны, не все их шепнула подходящему прозрачному июню. По ночам допевали свою ликующую песню соловьи — песню, перевитую брызгами алмазов и заплетающую в звуки лунный луч. Пели немолчно веселые лягушки, и трудно было сказать, чья песня лучше, соловья или лягушек. В одной больше напева, несоизмеримо более переливного исканья красоты и любви, но в другой больше радости жизни, цельного, непрерывающегося упоения жизнью, блаженного упоевания ею.
Утром, когда солнце еще не дошло до зенита, когда золотой его огненный шар восходит все выше и выше и безгласно говорит сердцу, что можно восходить и еще, и еще, и всегда, и без конца, Жоржик прислушивался с балкона к счастливому кудахтанью кур на дворе, к звонкому пенью петухов на дворе и на деревне, и ему было так хорошо, что на глаза выступали слезинки благодарности кому-то. Эти краски, эти звуки давали ощущенье, что и сегодняшний день есть полная чаша. Хорошо, все было хорошо.
Бронзовки и шмели, пчелы и пестрые мухи, жужелицы и черные муравьи никто не изменил, все были на местах, все было в порядке.
В это лето Жоржик особенно полюбил наблюдать ящериц. Их было много, коричнево-серых, черноглазых, в расщелинах деревянной садовой изгороди. Жоржик заметил, что ящерицы очень любят солнечный свет, а в туманные дни почти совсем не показываются — это он знал уже давно, — а так как он сам был всего веселее и радостнее, когда Солнце светило ярко, он почувствовал к ящерицам такую дружбу, точно между ним и ими был безмолвный договор. «Солнечные стрелки» звал он их, мысленно с ними разговаривая. Ему очень понравилась самому эта придуманная им кличка ящериц, и, смотря иногда на довольно быстро двигающуюся по циферблату минутную стрелку стенных часов предмет, тоже весьма его мысли желанный, — он вспоминал своих серых любимиц на заборе, а когда целыми часами, терпеливо сидя в траве, он смотрел на ящериц, давно к нему привыкших и не боявшихся его присутствия, быстро пробежавшая за добычей ящерка казалась ему действительно быстро промелькнувшей стрелкой солнечных часов, что там, на небе.
Жоржик заметил, что еще в одном он и ящерицы друзья. Они любили музыку не меньше, чем он сам. Когда Ирина Сергеевна в солнечное утро перед обедом садилась за фортепьяно, Жоржик явственно видел, что ящерицы по-особенному повертывали изящную головку и внимательно слушали.
Жоржик заметил также, что одна ящерица, которую он по приметам отличал от других и которая никогда не выползала из своего тайного домика в бессолнечные дни, неизменно показывалась на заборе, если в такой день раздавалась музыка. Эту ящерицу Жоржик любил больше всех других немых своих собеседниц.
Другая любимая забава Жоржика была — серый ослик. Приятель Ивана Андреевича офицер Некрасов, хваставшийся, что он родственник знаменитого поэта, на самом же деле просто армейский весельчак, ничего общего ни с каким поэтом не имевший, раненый вернулся с полей сражения в город Шушун и привез Ивану Андреевичу в подарок ятаган, револьвер и турецкого ослика. Дети прозвали ослика Серка и по очереди катались на нем. Ничего, ослик катал их, не очень прилежно, но все же трусил рысцой. Но дети придумали садиться на него сразу по двое. Ничего, ослик и двоих катал, соглашался, однако, в этом случае идти только шагом. И дети убедились, что нрав у Серки серьезный и беспеременчивый. Когда однажды, по совету приятеля, деревенского мальчишки, они решили покататься на ослике втроем, ослик сесть позволил и немедленно же вскинул задом, лягнул, и все трое полетели наземь. Жоржик любил кататься на ослике не втроем и не вдвоем, а один. Он подкармливал Серку ломтями хлеба и кусками сахара, и ослик его слушался. А когда, закинув голову вверх, Серка разражался долгим стонущим криком, Жоржик всегда думал, что ослик тоскует о своей Турции, где живут такие злые люди.
Деревенские игры с двоюродными сестрами и юными тетушками были очень приятны. Но Жоржик так был увлечен своими бабочками и ящерицами, жуками и зверьками, что все эти девические лица нимало не затронули его воображение. Он любил один бродить часами в саду. Впрочем, какой-то разговор Ирины Сергеевны с той тетушкой Зиной, у которой была хорошенькая родинка на левой щеке, разговор, при котором он случайно присутствовал, заставил его предаваться время от времени бесплодным размышлениям о том, что такое любовь. И вот раз, опять-таки в комнате этой Зины, с которой снова говорила старшая сестра, он увидел том Тургенева, раскрытый на повести «Первая любовь». Он взял книгу и начал читать. Ирина Сергеевна тотчас запретила ему, сказав, что он там ничего не может понять. Этого было совершенно довольно. На другой день все уехали в гости к соседнему помещику в именье. Жоржик состроил пасмурное лицо и сказал матери, что у него болит живот. Мать дала ему капель Иноземцева, препротивных, и сказала: «Ну вот, сам виноват. Конечно, наелся неспелых ягод. Мы поедем веселиться, а тебе придется дома сидеть».
Этого только и было нужно мальчику. Едва тройки и пары, позванивая колокольчиками и бубенцами, скрылись в солнечной дали, Жоржик похитил том Тургенева, пошел в липовый сад, улегся на этот самый будто больной, совершенно благополучный животик на траву около любимого своего пня с черными муравьями и не отрываясь, от первой строки до последней, прочел «Первую любовь». Повесть ему очень понравилась, особенно то место, где мальчик во имя любимой прыгает с высоты вниз, «но, — подумал Жоржик с недоумением, — мама права, очень все это непонятно, и я все-таки не знаю, что такое любовь».
Через несколько дней прочитанная ли жемчужная сказка Тургенева оказала на него скрытое волшебное действие, или верхний, самый верхний листок, затрепетавший на самой высокой липе, толкнул в детской душе творческую основу, или иволга волнующе пела, или ветер донес с близкого луга сладкий запах розовой кашки, но только мальчик написал первые свои стихи. Конечно, они были далеко не так хороши, как звучные его стихи, прославившиеся много лет спустя, но ведь и у самых красивых бабочек бывают пренеприятного вида гусеницы. Как бы то ни было, взяв карандаш и большой лист бумаги, Жоржик ушел в липовую рощицу и там, среди зеленых стеблей, написал стихи, но не о любви, а о зиме.
Вьюга воет, вьюга злится,
На домах иней сидит…
Тут мальчик почувствовал, что вторая строчка звучит неладно. Не вполне отдавая себе отчет, почему это так, он мысленно сказал себе: «На деревьях снег сидит. Так лучше». Но тотчас же ему очень не понравился сидящий снег. Он подумал, подумал и решил, что иней сидеть на домах может, хоть и это не очень хорошо, а сидящего снега не бывает. Со вздохом, повертев мысленно и так и сяк злополучную строчку с инеем, он оставил ее и быстро написал все стихотворение.
Вьюга воет, вьюга злится,
На домах иней сидит,
Ветер то по полю мчится,
То на улице свистит.
Сад уж весь завален снегом,
По колени вязну я,
Ветер то кругом просвищет,
То подует на меня.
Липы голые стоят все,
Их верхушки не шумят,
И теперь уже, как летом,
Пчелы вкруг их не летят,
Вьюга воет, вьюга злится,
На домах иней сидит,
Ветер то по полю мчится,
То на улице свистит.