Часто он вынимал из бумажника маленькую фотографию. Соня снималась для удостоверения, лицо было напряженное, глядела прямо в объектив. Такой Савченко часто видел ее в жизни. У Сони были черты лица, как будто очерченные острым карандашом, глаза большие, ясные; она глядела пристально, даже строго, а в минуты большого волнения глаза начинали тускнеть, тогда она бледнела и отворачивалась. Такой он тоже помнил ее и печально повторял иногда вслух: «Соня!..»
Савченко был веселым, общительным; всегда у него было много друзей, он охотно ходил в гости, бывал в клубе, участвовал в драмкружке и на чеховском вечере играл в «Предложении». Он нравился женщинам — черный, курчавый, и по внешности и по живости характера настоящий южанин. Наташа Дурылина, которую считали самой красивой девушкой поселка, с другими неприступная, кидала Савченко такие взгляды, что он, стесненный, вздыхал. Сердце его было занято Соней, и он не представлял себе, как может его увлечь другая женщина. «Неужели тебе не нравится Наташа?» — спросил его как-то молодой инженер Голиков. Савченко рассмеялся: «Да разве она может не нравиться?» Он любовался ею, как можно любоваться статуэткой или цветком. А ночью перед ним стояла Соня, такая, какой он видел ее однажды в лесу, — раскрасневшаяся, с растрепанными волосами, с глазами, будто освещенными изнутри, которые она тщетно пыталась от него спрятать.
Товарищи считали, что у Савченко душа нараспашку, — ведь он говорил все, что думал, охотно спорил о книгах, о спектаклях, на собраниях выступал с горячими речами, не пытаясь смягчить свою мысль, если что-либо его восхищало или, напротив, возмущало. Никто так болезненно не переживал несправедливых обвинений против Соколовского, да и никто столько не сделал, чтобы добиться отмены выговора. Демин, у которого Савченко дважды был по этому делу, подумал: настоящий человек, все его увлекает, ни штампа в нем нет, ни успокоенности горит, таких бы побольше, легче будет работать.
Увлекаясь чем-либо, Савченко старался заразить своей страстью других и недавно два вечера подряд доказывал Голикову преимущества электроискровой обработки деталей. Проект Соколовского, по его словам, означал для завода-заказчика новую эру.
Однако душа Савченко бывала порой наглухо закрыта: он научился не выдавать своих сокровенных чувств. Как мог он признаться, что недавно заподозрил Дмитрия Сергеевича в трусости? Впервые Савченко увидал, до чего трудно понять человека, и это было для него не только огорчением, а и событием в жизни.
Ревниво он скрывал от товарищей свою несчастную любовь; когда кто-либо заговаривал о Соне, спокойно слушал, говорил, что они встречались, дружили. Пожалуй, только при Надежде Егоровне он иногда терялся, выдавал себя: ласковой своей заботливостью она как бы отбрасывала его в прошлое. Но и Надежде Егоровне он ни разу не признался в своих чувствах, а когда она его спросила в упор, помрачнел и все же спокойно ответил, что время берет свое и что он желает Соне счастья с другим человеком.
Он нашел в себе силы и теперь, когда Надежда Егоровна в дверях ему сказала: «Хорошо, что пришли, — вчера Соня приехала…» Он дружески поздоровался с Соней, не был ни смущен, ни печален, сказал, что она хорошо выглядит, загорела. Она ответила, что купалась каждый день в речке. Потом они оживленно заговорили о сотне пустяков, которые, казалось, были для них необычайно интересны и важны.
Надежда Егоровна пошла на кухню. Нужно приготовить ужин, да и пускай они немного останутся вдвоем, поговорят. Разве Соню поймешь? Вчера два раза спросила, где Савченко, почему нет его, а когда я хотела позвонить, не дала: зачем звонить, успеется, сам придет… Сегодня я на нее посмотрела, когда он вошел, — ни чуточки не изменилась в лице. Нет, ничего она к нему не чувствует. Может быть, в Пензе у нее кто-то есть?.. Вот кто умеет скрыть — это Соня… Савченко хочет показать, что ему все равно, а я вижу, что не так, он к ней не изменился…
Оставшись вдвоем, Соня и Савченко продолжали разговаривать о том, о сем: в Пензе поставили «Нору», но Соколова плохо сыграла; Яша Брайнин уехал в Караганду; говорят, что американцы хотят договариваться, как будто здравый смысл там побеждает, будут ездить наши туда, американцы к нам, Суханов считает, что дело идет именно к этому, а старик Брайнин сомневается; в романе «Искатели» много правдивого, но конец приклеен; Голиков безнадежно влюблен в Наташу Дурылину, она поедет осенью в Москву, в Консерваторию; в Пензе чудесный парк…
Вдруг Соня спросила:
— Ты не женился?
— Нет. А почему ты спрашиваешь?
— Просто так. Могу же я поинтересоваться твоей жизнью?
— Я бы тебе написал.
— Ты вообще перестал писать.
— Перестал потому, что ты не отвечала… Расскажи лучше о Пензе. Кто это Суханов?
— Начальник инструментального цеха. Почему он тебя интересует?
— Ты сама только что сказала, что он оптимистически рассматривает международное положение. Хороший инженер?
— Очень. И потом интересный человек. Напоминает Коротеева. Скажи, Коротеев счастлив с Леной?
— По-моему, да. А чем Суханов напоминает Коротеева?
— Не знаю. Вообще… Ты бываешь у Коротеева?
— Очень часто. Я ведь с ним работаю.
— По-твоему, Лена симпатичная?
— Мне она нравится. Помнишь, ты спорила, говорила, что она не должна была уходить от Журавлева?
— А ты помнишь все, что я говорила?
Он вспыхнул и на мгновение забыл, что твердо решил не показывать Соне своих чувств.
— Я-то все помню. И как ты на вокзале сказала, что настоящее не забывается… — Он тотчас спохватился и перешел на шутливый тон: — Мы с тобой каждый день ссорились. А теперь встретились и посмеиваемся над прошлым. У каждого своя жизнь…
Пришел Володя. Соня сказала:
— Вот кто за год переменился — это Володя. Я его не узнаю. Можешь себе представить, я здесь второй день, и он еще ни разу не сострил…
Володя улыбнулся:
— Соня, расскажи нам что-нибудь веселое. Хотя бы про Журавлева, как он стал тонким и томным.
— Веселого мало. Оказывается, я еще плохо разбираюсь в людях. Впрочем, вначале никто у нас его не раскусил. Со мной он был исключительно любезен, обрадовался, как старой знакомой, сказал, что ты сделал его портрет. «Моя бывшая супруга бывала у вашего покойного отца…» Лену он именует не иначе, как «бывшая супруга». Но я правду писала — он всем понравился. Я поверила, что бывают на свете чудеса. А чудес, видно, не бывает. Он осмотрелся, почувствовал почву под ногами, забыл, наверно, как торчал в приемной министерства, и пошел… Сделал Суханову при всех грубое замечание. Естественно, Суханов не смог смолчать, хотя он человек очень сдержанный. Журавлев начал его изводить, убрал четырех слесарей и теперь говорит, что инструментальный срывает план… Я сказала Журавлеву, что с Сухановым он разговаривает отвратительно, так он и ко мне начал придираться. Хорошо, что директор у нас толковый, заступился за Суханова. Но, понимаете, в чем история: Журавлев работает так, что к нему нельзя придраться, и директор говорит — работник прекрасный… А человек он поганый. Да, я забыла рассказать последнюю новость: он женился, нашел какую-то дуру с перманентом. Позвал меня на свадьбу. Я, конечно, не пошла. Я теперь к нему отношусь как Савченко…
— Духовная сторона ясна, — улыбаясь, сказал Володя. — Но ты все-таки опиши, как он выглядит в худом виде? Романтичен?
— Ничего подобного. Снова растолстел. Я вспоминала твой портрет и злилась: ну зачем ты его приукрасил? Он у тебя герой, а на самом деле такая противная физиономия…
Володя засмеялся.
— Еще одна потерянная иллюзия! Я думал, что он похудел всерьез и надолго.
— Горбатого могила исправит, — сказала Соня, — Ты что, этого не знаешь?
Володя, нахмурившись, ответил:
— В общем — да…
За ужином Соня продолжала оживленно рассказывать о своей жизни, о заводе, о Пензе. Надежда Егоровна подумала: почему она о Суханове не говорит?.. Что-то здесь есть… Боюсь, что она опять отрезала. Как с Савченко… Характер у нее трудный. И добиться ничего нельзя…
Савченко ушел поздно. Улицы уже опустели, только кое-где у ворот шептались парочки. Он нес свою печаль через эту светлую ночь с ее бледными звездами, с нежным пухом, падающим с деревьев, как легкий летний снег.
Вот и встретились… Странно: Сони у меня нет, а любовь живая…
На минуту он попытался себя утешить, а может быть, раздразнить свою боль: почему она упрекнула, что перестал писать?.. Но сразу себя остановил: для Сони все, что было между нами, далекое прошлое. Вспомнила и заговорила прежним тоном, а через минуту ей самой смешно стало… Все ясно…
Печаль не должна теснить, должна вести вперед, светлая, как эта ночь, как глаза Сони — не пензенской, другой, той, что целовала в лесу и тихо говорила: «Погоди»…
Утром, когда он пришел на работу, его сразу вызвали к директору. Николай Христофорович, улыбаясь, сказал:
— Для вас сюрприз. Из Москвы позвонили, что вас включили в делегацию инженеров. Поедете в Париж. Интереснейшая поездка! Вы ведь языком немного владеете?
— Слабо. Читать могу, а разговаривать не приходилось… Не понимаю: почему меня выбрали?
— Еще осенью, когда я был в Москве, меня спрашивали, кого мы можем рекомендовать из молодых инженеров. Я назвал несколько имен, среди них и ваше. Всего поедут четырнадцать человек, возглавляет Рябцев. Просили, чтобы вы были в Москве не позднее второго, — там разные формальности. Так что придется через неделю двигаться…
Савченко сказал Голикову:
— Знаешь, зачем вызывали? Посылают в Париж. Как-то неожиданно…
— Тебе чертовски везет! Понимаешь? Ну, что ты молчишь? Париж увидишь…
Савченко задумался: а какой он?.. Перед глазами встали картинки: Эйфелева башня, очень широкая улица, поток машин, а позади арка…
Голиков прав — интересно. Обидно только, что могут без меня вернуться к проекту. Соколовский настроен мрачно, считает, что похоронили. Он сказал, что уезжает на несколько дней в Москву. Я обрадовался, думал, что он решил пробиться с проектом, — оказывается, по личному делу. К проекту все-таки вернутся, я убежден…
А Соня? Приехала, а я уезжаю… Все равно я к ней больше не пошел бы. Один раз, может быть, перед ее отъездом. Совсем не показаться нельзя, подумает, что ревную или обижен. Да, но теперь она уедет, а меня не будет. Я могу зайти, чтобы проститься. Лучше позвонить, а то поддамся, как вчера, настроению и все выложу… Какое у меня право ее расстраивать? Париж я увижу. Башня, арка, машины… А Сони нет…
Он вынул из бумажника маленькую фотографию, долго глядел на нее, пока не помутнело в глазах. Тогда он грустно улыбнулся и сел за чертежи.
14
Дежурная по этажу сказала:
— Госпожа Ванденвельде? Сто шестнадцать.
Соколовский вдруг растерялся: конечно, он знал, что его дочь носит фамилию мужа, что она иностранка, и все же ему показалось нелепым, что Машеньку называют «госпожой». Почему-то он счел нужным объяснить:
— Я ее отец.
Дежурная равнодушно ответила:
— Пожалуйста, пройдите, это в конце коридора направо.
Соколовский постоял у двери, прежде чем постучать, машинально подумал: «Нужно отдышаться», — хотя поднялся в лифте.
Дверь открыла молоденькая женщина, как показалось Соколовскому, скромно одетая; она весело воскликнула:
— Я тебя жду весь вечер! Феликс пошел в театр, а я сижу и гляжу на часы.
Евгений Владимирович стоял в дверях.
— Почему ты не садишься? Правда, у нас хорошая комната? Только очень смешная, в стиле наших бабушек…
Евгений Владимирович зачем-то оглядел обыкновенный гостиничный номер с атласными креслами, китайской вазой и огромным бронзовым пресспапье на столе. Он поймал себя на мысли: боюсь даже на нее поглядеть.
— Дай я на тебя погляжу. Ведь ты была вот такая, когда увезли. А по фотографиям ничего нельзя понять.
Мэри рассмеялась.
— Я тебя вообще не помню, мне было три года. Ты очень молодо выглядишь, похож на спортсмена. У вас, кажется, тоже увлекаются спортом, у нас на этом полное помешательство. Я иногда играю в теннис, но редко, а Феликс вообще неспортивный, он предпочитает пойти на концерт или встретиться с друзьями. Я убеждена, что он тебе понравится, он совсем не похож на то, что вы называете «буржуями».
Соколовский удивился: хорошо говорит по-русски. Кажется, болтушка. А может быть, оттого, что стесняется? Наверно, стесняется… Держится просто. Зачем только у нее такие каблуки?.. А вообще даже странно, что ее называют «госпожой». Могла бы быть московской студенткой…
— Ты хорошо говоришь по-русски.
— Тебя это удивляет? Мама со мной говорила только по-русски. В гостинице тоже удивляются. Переводчица сказала, что не чувствуется акцента. Зато я делаю ужасные ошибки, она меня сегодня два раза поправила: я сказала, что «имею интерес ко всему русскому» и что хочу «взять метро». Смешно, правда?
Он наконец-то ее разглядел. Хорошенькая. Как Майя… И нос матери, чуть вздернут. Но серьезней, глаза умные. А говорит без умолку, это тоже от Майи…
Как будто угадывая его мысли, Мэри сказала:
— Ты знаешь, мама очень страдала. У нее вообще неудачно сложилась жизнь. Мой отчим — симпатичный человек, но ужасно легкомысленный, любит женщин, даже теперь, когда ему шестьдесят шесть или шестьдесят семь, не помню. Перед войной он безумно увлекся одной египтянкой. Я не могу его обвинять, но маме было нелегко. Он переехал к этой женщине. Мне было десять лет, но я уже все понимала… Отчим дал маме деньги, она купила магазин, там продавали шерсть у нас очень любят вязать, это успокаивает нервы. Мама весь день работала, конечно, это невесело. Ты ведь помнишь маму?.. Она мечтала поехать в Мексику или в Индию, словом, была создана совсем для другой жизни… Она умерла от воспаления легких. Во время оккупации мы жили ужасно, пришлось уехать к сестре отчима в Монс, это небольшой город, зима была, как в Сибири, и никакого отопления. Мама простудилась. Она мне сказала, чтобы я обязательно разыскала тебя…
Далекое прошлое встало перед Соколовским: Тверской бульвар, Пушкин, молоденькая студентка, а он говорит ей о счастье…
— Мама всегда металась, не могла найти себя. У меня, наверно, ее характер: я способна загореться и сразу остыть. Я тебе писала, что бросила танцы, хотя все считали, что это глупо. В «Ле суар» писали, что я подаю надежды. А я вдруг поняла, что это ошибка… Тебе нравятся пластические танцы?
— Не видал… Ты присылала фотографии, но по ним нельзя судить.
— Это совершенно новый жанр. Я думала, что у вас революция во всех областях, а теперь мне кажется, что вы предпочитаете старое. Как Феликс… Мы были вчера в Большом театре, техника, конечно, замечательная, но меня рассмешило: прошлый век. Вроде этой мебели… Нет, я танцевала совсем по-другому: никаких классических па, тело подчиняется ритму… Но не стоит об этом говорить: танцы для меня — прошлое. Ты слыхал о Лепере?
— Нет. Кто он — танцор?
— Я же тебе сказала, что танцы меня больше не интересуют. Лепер художник. Теперь говорят, что не будет железного занавеса, я убеждена, что здесь он потрясет всех…
— Значит, ты решила заняться живописью?
— Да. Можно сказать, что я вернулась к живописи. В колледже я очень много рисовала. Конечно, это было несерьезно, но меня хвалили. Я сделала тогда портрет мамы, все говорили, что она как живая… Потом я бросила, год пробыла на юридическом факультете и увлеклась танцами. Теперь я наконец-то нашла себя: мое призвание — живопись.
— Где же ты учишься?
— Я работаю скорее самостоятельно. Лепер мне иногда помогает советами, но он переехал в Париж и в Брюсселе бывает редко. Я уже выставлялась, даже с успехом. Я привезла два маленьких холста и фотографии показать тебе. Я ужасно боялась, что ты сегодня не приедешь, — ведь завтра вечером нас везут в Ленинград.
— Я думал, вы пробудете дольше. Почему вы торопитесь?
— Ты не можешь себе представить, как это дорого! Феликс теперь зарабатывает немножко больше, и то пришлось весь год откладывать…