Время и место - Трифонов Юрий Валентинович 5 стр.


– Что это? Спасибо, положите. Бросьте там... – Костин махнул рукою в неясном направлении, имея в виду тонконогий столик, а может быть, подоконник или форточку. – Напрасно вы это. Теперь Гриша тут, он все достанет, не надо беспокоиться. Впрочем, я вас благодарю. – Сидя на диванчике, он попытался церемонно поклониться.

Байковый халат, ночная сорочка и весь болезненный, затрапезный облик Бориса Георгиевича поразили Антипова – он привык видеть его элегантным, в красивом клетчатом пиджаке, в рубашке с галстуком, с трубкой. Всегда Костина сопровождал особый писательский запах б л а г оп о л у ч и я: трубочного табака и одеколона. А тут в комнате воздух был затхловат. И пахло несчастьем. Все говорило о том, что следует немедленно уходить. И Борис Георгиевич подталкивал к этому решению – стал вдруг зевать и, залезши рукою под сорочку, почесывать грудь. Антипов поспешно кивнул и мотнулся к двери. Когда он пробегал третью комнату, его криком позвали назад:

– Одну минуту, Антипов! Хотел вас спросить... Вы что же, собирались нынче читать?

– Да, – сказал Антипов.

– Рассказ или отрывок?

– Рассказ.

– Мгм. Так, так. Рассказ. Вы сядьте на минуту... Гриша, подай стул... Сядьте, я вас прошу.

Борис Георгиевич запахнулся в байковый балахон, сел на диванчике удобнее, нога на ногу, уставился на Антипова хмурым и, как показалось Антипову, испытующим взором.

– О чем рассказ, если не секрет?

– Ну, как... Трудно объяснить... О молодом человеке вообще... Описывается завод.

– Какой завод?

– Ну, скажем, авиационный. Который делает радиаторы.

– Понимаю. Благодарю вас. Очень жаль, что чтение не состоялось... Извините меня... Впрочем, причины уважительные... Скажите, Антипов, а вот с этими дарами вы сами догадались притащиться ко мне или кто-нибудь надоумил? Только честно.

– Честно, сам не догадался. Сусанна Владимировна надоумила.

– Что? – Борис Георгиевич даже привскочил на диванчике. – А что я тебе сказал, Григорий? Вот результаты твоей деятельности!

– Борис, ничего страшного...

– Да не надо было! Кто тебя за язык тянул? – Борис Георгиевич стиснул руками голову, сполз с диванчика и стал, пошатываясь, мотаться по комнате, бормоча: – Знаешь, кто ты такой? Ты мелкая провинциальная балда! Извините, Антипов... Вы ни при чем... Просто этот гражданин вместо помощи и облегчения умеет все еще больше запутать... Ах, шут с ним! Реникса, как говорил Антон Павлович.

– Я пойду, – сказал Антипов. – До свиданья, Борис Георгиевич.

– Нет! Садитесь. Сейчас он принесет лекарство, и я почувствую себя человеком... Признайтесь, Антипов, небось смотрите на меня и думаете: у старика жидкая бороденка, как у Ван Гога... И ногти серые, нечищеные... Да и проза у него какая-то серая. Сейчас так не пишут. Сейчас этак длинно, пышно, развесисто, под Толстого, у старика какой-то поганый телеграфный стиль. А? Угадал? Неси, что ж ты стоишь!

Горбатенький побежал, торопясь, приседая на одну ногу, в соседнюю комнату.

– Григорий Наумыч, старинный друг. Наверное, единственный, кто остался. Он бесконечно добр. Но от доброты делает чудовищные глупости. Мы учились в одной гимназии в Ярославле – он, я и Миша Тетерин. Слышали такого писателя?

– Конечно, – сказал Антипов, – роман «Аквариум», рассказы...

– Верно! – Костин посмотрел с изумлением. – Рад за вас! Миша, стало быть, существует. Это приятно... Теперь скажите следующее, Антипов! – Борис Георгиевич подобрался, выпрямился и опять стал сверлить Антипова оком. – Что было вам сказано, когда просили принести эти, эти, эти... – вытянул руку и теребил пальцами в воздухе, подыскивая нужное слово, – дары данайцев...

– Ничего, просто сказали, что было бы хорошо... Надо бы навестить...

– Да почем ей знать: н а д о или н е н а д о? – закричал Борис Георгиевич. – Боже мой, какие странные люди! Видят внешние обстоятельства и пытаются решать глубинные вещи! Как будто бы н а д о, а на самом деле н е н а д о, черт побери! Вот вы, Антипов, должны помнить – поступки и фразы на поверхности, а магма внутри...

– Так что не верьте крикам дорогого учителя, – сказал Григорий Наумович. – Все это кокетство. На! – Он подал Борису Георгиевичу рюмку на блюдце и спросил у Антипова: – Дать?

– Зачем спрашиваешь? Неси!

– Пусть человек пойдет в столовую и возьмет рюмку. Я ему налью.

– Гриша, я говорил о твоей неслыханной доброте.

– Ухаживать за студентами не обязан.

Антипов пошел в столовую, там было темновато, он шарил по столу, по крышке буфета, ища рюмку. Антипов пил водку редко и через силу. Григорий Наумович зажег свет и, открыв буфет, откуда пахнуло корицей, достал рюмку, что-то при этом невнятное бормоча. Антипов вслушался: седенький шептал о невзгодах Бориса Георгиевича. Валентину Павловну забрали в больницу, она попадает туда регулярно, эта беда ввергла Бориса Георгиевича в другую беду, и, кроме того, обнаружились всякие мелкие неприятности, о которых не хочется говорить. Недаром нам присылают хлеб и сахар. Он так и сказал: «нам».

– Валентина Павловна, между нами говоря, плоха, – шептал Григорий Наумович. – Война ее разрушила... Гибель Димы, единственного сына, вот что их сломило...

– Хотите, я что-нибудь сделаю? – спросил Антипов. – Я могу быть уборщиком, могу почистить картошку...

– Нет, спасибо, не надо. И, кроме того, в этом доме могу помогать только я, старый хрен и друг...

Вернулись в угловую комнату, и Гриша налил Антипову водки. Антипов выпил. Только сейчас он заметил портрет юноши – чубатого, насмешливого, улыбающегося, с папиросой в углу рта, в белой рубашке, с галстуком, – висел над диванчиком. Наверное, это был сын. Борис Георгиевич смотрел на Антипова мрачно, в упор, но Антипов не испытывал никакого неудобства от этого. Борис Георгиевич сказал:

– Ну что ж? Читайте рассказ.

– Сейчас? – удивился Антипов.

– Конечно. Ведь он лежит, как я подозреваю, в портфеле и ждет не дождется, когда его начнут читать. Поэтому не испытывайте терпения.

– Вашего?

– Его. – Борис Георгиевич указал на портфель.

Антипов понимал, что читать не нужно, вредно, что это глупость, но так хотелось прочесть! Вынул рукопись и начал читать. Борис Георгиевич вновь водрузился на диванчик, Гриша набросил на него плед, и Борис Георгиевич, устроясь как-то плотно, мягко, удобно, закинув руку под голову, стал слушать. Антипов изредка на него посматривал. Большое мясистое лицо Бориса Георгиевича с набрякшими мешками щек, седыми бровями, седою щеточкой усов постепенно клонилось долу и принимало осоловелое выражение, толстые губы раскрылись, глаза сощурились, и в комнате стал слышен едва уловимый свист, не оставляющий сомнения в том, что Бориса Георгиевича одолевает сон. Антипов прервал чтение, сказав:

– В другой раз, Борис Георгиевич. Вы устали, я вижу...

Борис Георгиевич кивнул. По-прежнему держа руку под головой, с полуприкрытыми глазами, он сказал неожиданно трезво и ясно:

– Пожалуй. Верно, я устал. Но дело вот в чем. Вы помните стихи Тютчева: «Не то, что мните вы, природа не слепок, не бездушный лик...» Так вот, не то, что мните вы, литература не слепок, не фраза, не окаянный труд, как вас учат. Литература – это страдание. Вам не приходилось страдать, Антипов? Нет? И слава богу. Но, значит, пока вам нечего сказать людям. А учить вас, как делать фразу, мне скучно. Извините, Антипов! Возможно, завтра я стану говорить иное, но запомните, сейчас говорю истинное.

– Мне кажется, ты не совсем прав, – сказал Григорий Наумович. – Литература не страдание, а скорее, может быть, сострадание.

– Это одно и то же. Милые, ничего, кроме мысли и страдания, нет на земле, достойного литературы. Сказано же: я жить хочу, чтоб мыслить и страдать... – Борис Георгиевич закрыл ладонью глаза. Губы его сжались пучком, приняли выражение странное, какой-то детской обиды. «Старость – это накопление обид,– подумал Антипов. – Господи, как страшно!»

Антипов попрощался. По коридору навстречу бежал, толкнув в потемках, какой-то шумный, лохматый, топающий сапогами и говоривший сам с собой: «Кто ж его не знает? Его все знают... «Звезда-полынь» и прочее...» – «Откуда?» – спрашивал за спиной голос Григория Наумовича. «От верблюда! – хохотал шумный. – Маркуша, из книжного! Вообще-то пою, занимаюсь вокалом, а книги – так, увлечение...» Хлопнула дверь. Шумный гудел за стеной. Покупающие книги веселятся, продающие страдают. Улица была пуста, как ночью. В немногих окнах горел свет. Антипов брел, подавленный тягостным размышлением. Нет, ему, к сожалению, не приходилось страдать. Правда, лет десять назад он лишился отца, потом через полгода исчезла мать, потом его и сестру выслали из Москвы, был голод, работа в цехе, злобность старика Терентьича, придирки начальника, однажды избили ребята из литейного, однажды чуть не отдали под суд, женщины не замечают его, он некрасив, неловок, неудачлив, но все это были ненастоящие страдания. А когда будут настоящие? Неужели только с годами, со старостью? Антипов был в отчаянии. Он чувствовал, что еще долго не станет писателем. Поздней ночью Антипов пришел домой, поднялся пешком на шестой этаж, открыл дверь ключом и вошел в спящую мертвым сном квартиру. Проскользнув в комнату, взял папку рукописей и на цыпочках прошел на кухню, где можно было зажечь свет и читать. Чтобы согреть кухню, включил газ. В мусорном ведре шуршали тараканы. Антипов читал все рассказы подряд до трех часов ночи, все более огорчаясь и испытывая отвращение к написанному, где не было никаких страданий. Затем он стал сжигать рукописи в газовом пламени над плитой, один рассказ за другим, что длилось долго. Черные хлопья летали по кухне.

Вдруг пришаркала, щурясь от света, Людмила в шлепанцах, в длинной ночной рубашке и спросила:

– Откуда дым?

– Жгу свои произведения, – сказал Антипов.

– А! – сказала сестра и села к столу, положив голову на руки.

– Ты что? – спросил Антипов.

– Не могу я с ней, – сказала сестра, не поднимая головы. – Просто не в силах... Она мне как чужая... Ведь так ждала маму все годы! И вот она вернулась...

Сестра зарыдала неслышным, глухим воем, уткнувшись в руку. Антипов стоял рядом, не зная, что сказать.

Тверской бульвар – II

1

Тлела вялая, сырая зима. На бульваре было черно, бесснежно, по утрам деревья серебрились от влаги, едва переходившей в изморозь, от земли шел туман, к середине дня туман и изморозь исчезали, все вновь чернело, блестело, к вечеру опять наползала мгла. Москву одолевал грипп. Говорили, много людей умерло от гриппа. В трамваях от сырых воротников был псиный запах. Все кашляли, чихали, сморкались. Фаина уже несколько дней лежала с высокой температурой, сестра и мать за нею ухаживали, а девочку отвезли к знакомым, чтобы не заразилась. И в эту гнилую пору, в середине февраля, жизнь Антипова переломилась, чего никто не заметил. А он навсегда запомнил сырой обманчивый воздух ненастоящей весны. Запомнил очереди в аптеках. Запомнил отвар шиповника и запах чеснока, реявший в московских квартирах. Все это соединилось с тем сокровенным, что можно было бы назвать – освобождение от страха. До чего это было ничтожно, как выяснилось потом! И как это было громадно в ту сырость! Антипова одурманивал тайный и вязкий страх: страх того, что он кем-то не станет и чего-то не сможет. Все опасности мира казались менее страшными, чем это – не стать и не смочь. Тем более что все вокруг кем-то понемногу становились и что-то уже могли.

Один там, другой здесь, третий еще в каком-нибудь жалком журнальчике, четвертый хвалился тем, что зарабатывает деньги на радио, а пятый врал, будто его повесть берет «Октябрь». Так же они врали о женщинах. А может быть, и не врали. Этот вопрос – врут или нет? – был для Антипова мучительным, почти столь же мучительным, как страх не стать и не смочь. И это было то, что постоянно и бессознательно занимало его ум, что было фоном всех мыслей о друзьях и приятелях, но вот только разговаривать об этом он не мог ни с кем. Потому что не желал бередить запретную боль, отталкивал и боялся ее, старался про нее забыть. И забывал в течение дня. Впрочем, однажды в миг слабости или под влиянием жигулевского пива – сидели в баре на Пушкинской, грызли раков – сам заговорил с Мироном и признался в своей тайне, которая показалась Мирону ерундой, не стоящей внимания. Как Антипов потом раскаивался! Мирон взял тайну на вооружение и вроде из добрых чувств, из желания помочь терзал Антипова советами и поучениями, показывая свою над ним власть. Ведь всякая тайна есть власть. А та, скрытно палящая – не тайна, а рана, – которую по слабодушию обнаружил Антипов, дала Мирону жгучую власть, и он ею пользовался, этакая скотина. На семинаре Бориса Георгиевича, когда Мирон читал рассказ, довольно слабенький, о любви советского солдата и польской девушки, ребята его долбали, и Антипов тоже долбал, сказав опрометчиво: «Так в жизни не бывает!» Мирон прервал наглым смешком: «Ты у нас знаток в любовных делах!» И сказано было с такой интонацией, что для всех, конечно, в с е с т ал о я с н о. Эта реплика была равносильна предательству. Антипов решил так и сказать Мирону после семинара, порвать с ним отношения, но вышло не до того, все горячились, кричали, Мирон доругивался со своими критиками, и, когда Антипов, улучив минуту, сказал ему тихо: «А ты все же трепло!» – тот ничего не понял. Поглядел с недоумением и спросил: «Почему? Считаешь, надо сокращать?» Вот так: сам, того не замечая, делает мелкие пакости и искренне изумляется, когда ему говорят: «Подлец!»

Но самое удивительное, ведь он поистине хотел Антипову п о м о ч ь – как будто можно в таких делах п о м о г а т ь! – норовил познакомить с кем-то, чуть ли не силой тащил в один дом, где, по его словам, жили две милые девушки, сочинявшие стихи: «Эта выгнутая мебель одинаково годна и для юношеских танцев, и для старческого сна...» Но Антипов догадывался, что все это бывает не так. Может быть, у других так, но у него должно быть не так. В глубине разумной догадки таился все тот же страх. Он отказался пойти в дом с выгнутой мебелью, но испытал к Мирону нечто вроде благодарности: тот проявлял заботу, как умел. Ни минуты не сомневался Антипов в том, что порою, когда Мирона вдруг окатывали приливы благотворения, он горячо желал Антипову удачи и готов был оказать любую помощь, вплоть до физической и, может быть, даже уголовной. Но иногда точно бес толкал его насмешничать, язвить, показывать тайную власть, и Антипов старался быть в такие минуты от него подальше. Он мог, например, в компании спросить, подмигивая: «Отчего такой бледный, Шурик? Все амуры? Ты себя береги, брат, ты нужен отечественной словесности». Люди, конечно, принимали за шутку, пропускали мимо ушей, но Антипов ощущал всю ядовитую колкость этой болтовни и накалялся ненавистью, готов был Мирона ударить, хотя, разумеется, не показывал вида. По-настоящему ненавидеть Мирона он не умел. И отклеиться от него не мог. В Мироне было много соблазнов. И он был первый, кто привел Антипова на семинар Бориса Георгиевича, кто терпеливо выслушивал антиповское мараканье трехлетней давности – как все начинающие, Антипов страстно пытал приятелей чтением вслух! – что-то в этих вещичках находил, чем-то умилялся и говорил, хлопая Антипова по плечу: «Старик, ты могешь!» В прошлом году он защищал Антипова перед дирекцией, когда грозил перевод на заочное отделение за участие в «капустнике», который дирекцию рассердил. А однажды на бульваре вдвоем хорошо дрались с какими-то забулдыгами. Вообще в трудные поры он показывал себя товарищем. И этот же человек мог в коридоре в присутствии ребят, многозначительно глянув на Антипова, сказать: «Тот, кто не спал с женщиной, не может стать настоящим писателем!» Ребята согласно хмыкали. Все, по-видимому, уже спали с женщинами. Или только делали такой вид. Антипов тоже кивнул, соглашаясь, хотя внутренне передернуло привычной мгновенной ненавистью: «Сукин сын! Он метнул на меня взгляд!»

Назад Дальше