Впервые я оказался там в начале 80-х. Наша компания спустилась с Пиренеев, из Андорры, довольно безобразной маленькой страны, говорящей по-каталонски. Дикая часть этого государства (государство — тридцать четыре тысячи населения!) представляет собой горы, покрытые редким лесом и еще более редкими овцами; цивилизованная — похожа на Брайтон-Бич в субботу: одна большая шумная торговая улица. На эту улицу съезжаются французы и испанцы за покупками: какие-то фокусы с пошлиной ведут к невероятной дешевизне. Запомнились бесчисленные магазины электроники и — без доброго слова все-таки не обойтись — баснословно дешевый алкоголь. До сих пор стоит перед глазами коньяк за доллар.
Из такой эклектики, смеси древней патриархальности с самым современным потребительством, попадаешь в нечто сотворенное будто раз и навсегда. Первое впечатление подтверждается через годы, на уже ином опыте. Этот город берет в захват, втягивает, как воронка, как вбирают человека объемы Гауди. Широкие улицы, округлые площади, бульвары с волнистыми домами невиданного облика — будто опустились на эту землю одновременно, по мановению одной руки. Собственно, так почти и есть.
Антонио Гауди оставил по себе восемнадцать сооружений. Все — в Испании, четырнадцать из них — в Каталонии, из них двенадцать — в Барселоне. Он почти не покидал свой город и свою провинцию, за пределами страны бывал, кажется, лишь во Франции и Марокко, отказывался говорить по-испански, идя даже на то, чтобы объясняться с рабочими через переводчика. Кстати, ударение в его фамилии — на последнем слоге: каталонский звучит по-французски.
Двенадцать работ на большой город. Не много, но Гауди сфокусировал стандарты, задал уровень. Определил стиль. В данном случае речь даже не о стиле арт-нуво (или модерн — в России, или югендштиль — в Германии, или либерти — в Италии), выдающимся мастером которого был Гауди, а то, что он показал: дома, парки, церкви можно не строить, а ваять.
Архитектура как скульптура, зодчество как ваяние — вот что такое Гауди.
Плавность, гладкость, обтекаемость, отсутствие прямых линий и острых углов, яркие цвета и аппликации — все, что характерно для архитектуры арт-нуво, — Гауди словно одухотворил: его дома не воспринимаются конструкциями.
Снаружи кажется, что жить там — как Гаврошу в слоне, но внутри вполне уютно, я бывал. Даже чересчур. В тесный лифт Каса Батло, надивившись на окна в виде человеческих черепов («Не влезай — убьет!»), помещаешься, как в скафандр. В интерьерах Гауди — ощущение собственной угловатости. Только лежать представляется естественным. Может быть, лежать — это вообще естественное состояние: растечься и заполнить округлости, особенно если есть чему растечься.
Сталактитами стекают — а не высятся — дома Гауди. Занятно, что единственную премию в жизни он получил за самое обычное из своих зданий — Каса Кальвет: мимо него, во всяком случае, можно пройти не ахнув. С другими не получается: так на Пассейг де Грасиа, напротив Каса Мила, вечно стоит, разинув рот, толпа.
Иначе и не взглянешь на эту семиэтажную жилую скалу, будто изъеденную ветрами и временем, волнами растущую вдоль бульвара и поперечной Карьер де Провенса. Ни одной прямой линии!
Пока рот раскрыт, торопливо ищешь сравнения: этот дом надо срочно куда-то занести, классифицировать, найти клеточку в картине мира, иначе поедет крыша. Крыша Каса Мила — отдельный аттракцион: трубы, вентиляторы, лестничные выходы — все даже не биоморфное, а антропоморфное. Не то средневековые рыцари, не то арабские женщины в чадрах, не то звездные воины из фильмов Лукаса, не то все-таки монахи в капюшонах — что ближе к образу неистово набожного Гауди. Веет триллером.
Прообраз общего облика Каса Мила обнаруживается: Гауди если не копировал Монсерратские горы, то сочинял фантазию на их тему. В Монсеррат из Барселоны выезжаешь ранним утром, неуклонно забираясь все выше. Приезжаешь, когда все еще в дымке, и перед тобой монастырь как монастырь, где возле торгуют вкусным творогом и всегда вкусным монастырским медом, а внутри чудотворная «Черная Мадонна». Но выходишь в совершенно другое место: будто перемещаешься в иконный фон. Туман сошел, и вокруг оказываются огромные, причудливо закругленные горы, похожие на толпу сидящих, стоящих, лежащих вповалку голых — высоких и толстых — людей. Торчат их колени, плечи, головы, пальцы. Толстяки-нудисты взяли в кольцо монастырские здания, всего час назад казавшиеся большими, а теперь — избушками в горах.
В двух кварталах от Каса Мила, на углу Карьер Валенсия — цепочка совсем иных ассоциаций. В отеле «Мажестик» в начале гражданской войны была штаб-квартира Антонова-Овсеенко, сюда шли приказы из Москвы.
Участие СССР в схватке Республики и Франко, барселонская расправа коммунистов с анархистами, да и вся эта война в целом — требуют объективного описания, на которое чем дальше, тем труднее надеяться. Несомненно правдивая, но написанная по горячим впечатлениям, оруэлловская книга «Памяти Каталонии» — на удивление хаотична и даже бестолкова, точность и прозрачность стиля Оруэлла-эссеиста куда-то исчезают. Понятно куда — в растерянность и отчаяние. Череда предательств и преступлений сбивает с толку очевидца. А нынешнему историку не перешагнуть через табу. Есть такие неприкасаемые темы в новейшей истории: запретная из-за болезненного чувства патриотизма и памяти о миллионах жертв правда о советских партизанах; священная для европейской интеллигенции, овеянная образом интербригад (последний раз призыв «возьмемся за руки, друзья» сработал) испанская трагедия.
Когда в 88-м на окраине Барселоны открывали статую «Давид и Голиаф» — в память интербригад — мэр поехал на церемонию только после долгих уговоров, а журналисты были разные, но не местные. Об этом говорить не принято. У города полно других забот, но никуда не деться от того, что боевое прошлое имеет прямое отношение к нынешнему облику Барселоны.
Придавленность каталонцев кастильской властью искала и находила выход. Впервые ученики Бакунина появились здесь еще при его жизни, а в начале следующего века в полусотнях специальных школ Барселоны тысячам слушателей, среди которых был Сальвадор Дали, преподавались принципы анархизма. В жуткой жажде первенства (лучше всех, хуже всех, не важно, лишь бы «мы — всех») Россия помнит своих бомбистов, но Питеру и Москве далеко до Каталонии. В 1919-1923 годах здесь было 700 политических терактов — то есть практически каждый второй день в течение четырех лет. Анархисты любили это делать в театрах, лучше в оперных — и тут форма исчерпывает содержание.
Радикальность барселонцев проявилась в анархизме низов так же, как в модернизме верхов. И те и другие перекраивали мир, стремясь к прекрасному и новому — одни за деньги, другие за так. Ломать не строить, но все же деньги — как вообще в истории — победили. Революции остались в учебниках, здания — на улицах.
В те же годы, когда в Барселоне бакунинские кружки объясняли порочность государства, местные богачи — новые каталонские — утирали нос государству (читай — Кастилии), перестраивая город с невиданным размахом. Двести километров новых улиц, стройно размеченных на кварталы по сто тринадцать метров в длину. Названия главных магистралей пришли с чертежа: Авенида Параллель, Авенида Диагональ. Должно быть, барселонские школьники успевают по геометрии.
Кварталы этой Барселоны — со срезанными углами. Сначала кажется, что таково остроумное изобретение для удобства парковки, но это придумано за полвека до века автомобильного. Барселонская тяга к отсеканию углов оказалась провидческой: перекресток вмещает на треть больше машин, чем в других городах.
В новых кварталах заурядные дома чередуются со зданиями, украшенными цветным стеклом, пестрой плиткой, гнутым железом, орнаментом из ландышей и нимф. Тут развернулись предшественники, современники, последователи Гауди.
Около тысячи зданий арт-нуво и его извивов в Барселоне, полтораста из них — экскурсионных. В сотнях лавок — интерьеры арт-нуво, в которых замечательно выглядят платья, книги, свисающие окорока. Сам термин, кстати, не искусствоведческий, а торговый — от названия магазина Maison de l'art nouveau.
Арт-нуво — нуво-риши. Каталония была богата на стыке веков, и меценатство здесь считалось патриотичным. Морозов и Щукин скупали Матисса, а патрон Гауди, разбогатевший в Америке, ставший бароном, потом графом, обожатель Вагнера, Эусебио Гуэль давал заработать своим. Гуэлей помельче было множество, и огромные деньги уходили на диковинные замыслы художников (чем в Испании после церковных заказов Эль Греко вряд ли удивишь).
Взрывы, газы, трупы Первой мировой поставили под сомнение гармоничную плавность арт-нуво. В 20-е можно говорить о его полном упадке, и парадоксалист Дали защищал стиль как «исключительно творческий дурной вкус» — как раз в это время они с Бунюэлем изысканно резали бритвой глаз в фильме «Андалусский пес». А Бунюэль в мемуарах пишет об отцовском доме, обставленном и украшенном «в стиле эпохи, который сегодня именуется „дурным вкусом“ в истории искусства и самым известным представителем которого в Испании был каталонец Гауди».
Возрождение арт-нуво началось в 60-е — как реакция на функциональную прямоугольность 50-х (которая в нашем отечестве появилась на десятилетие позже: как и все в СССР, перемены в архитектуре соотносились с фактами биографии Сталина). К тому же психоделика контркультуры, по определению биоморфная, вписалась в изгибы арт-нуво, «дети цветов» — в цветочный орнамент.
Барселона пришла к этой моде полностью готовой. Ее облик сложился к началу века и теперь уже неизменен. То есть что-то произошло: например, главная улица — очаровательный променад Рамблас, где торгуют цветами, картинами и певчими птицами, — упирается в Пласа Каталунья, уставленную уродливыми коробками банков. Но ничего кардинального не случилось: Барселона успела обновиться до вмешательства XX века. Я видел план перестройки города по проекту Корбюзье. Ему, к счастью, не дали изуродовать Париж в 20-е; Барселону в 30-е выручила гражданская война — вот, наверное, ее единственный плюс; но до Марселя он все-таки в 50-е добрался. «У Корбюзье то общее с Люфтваффе, / что оба потрудились от души / над переменой облика Европы. / Что позабудут в ярости циклопы, / то трезво завершат карандаши» (Бродский).
Другой конец Рамблас подходит к морю, увенчиваясь 50-метровой статуей Колумба, — вечная ирония: именно с открытием Америки Барселона стала терять свой портовый статус, уступив заморскую торговлю Севилье и Кадису.
Зато историческая справедливость в том, что море здесь не вписано в город — как обычно не вписаны реки в англоязычные города. Этому стоило бы посвятить отдельное эссе, а еще лучше, чтобы кто-то другой занялся исследованием — как сосуществуют города с реками, на которых стоят. Окажется, что Вислу можно никогда не увидать в Варшаве, а Прага немыслима без Влтавы. Сена органично вплетена в Париж, Арно — во Флоренцию, Тибр — в Рим, но Темза в Лондоне, или Гудзон в Нью-Йорке, или Миссисипи в Новом Орлеане — живут сами по себе.
Барселона все более отчуждается от моря. Впервые приехав сюда, я сразу попал в Барселонету — припортовый район, который сейчас сильно преобразился. Тогда прямо у козловых кранов начинался пляж, а на нем — десятки кабачков, где к концу обеда кресло под тобой уходило в песок, где я узнал, что такое сарсуэла и паэлья марискада, и выучил первые каталонские слова: названия морских тварей, входящих в эти блюда. Сейчас здесь нечто помпезное, дорогое, невкусное, урбанистическое.
Прелесть Барселоны — как раз в том, что ее дома притворяются не-городом. «В природе нет прямых линий», «природа не бывает одноцветной», — любил повторять Гауди. Оттого у него все так плавно и пестро — весенний ландшафт, что ли, в котором лишь угадывается жесткая готическая основа.
В Барселоне, переживавшей тяжелый упадок с XV по XIX век, не играли важной роли ни ренессанс, ни барокко, и каталонские архитекторы естественным путем обратились к готике. Двадцатишестилетний Гауди ездил за Пиренеи смотреть, как французы восстанавливают Каркасон. Но там — именно реставрация: по Каркасону ходишь, будто попал под обложку Шарля Перро. Там и магазины под стать — сплошь сувениры и баловство, за штанами или телевизором надо ехать в новые районы на автобусе, и даже странно, что в этом кукольном городе подают настоящую еду. Деньги берут точно настоящие.
Не оттуда ли вынес Гауди непреходящее до глубокой старости ребячество, которое радует, но и пугает и настораживает. Как младенческие коллажи дадаистов, как детские стихи Хармса, как веселенькие рисунки Дюбуффе. Плавность форм и яркость красок — в этом перекликаются сюрреалисты с Гауди.
Такова крыша Дворца Гуэль — игровая площадка: радостная майолика и печные трубы, как дымковская игрушка. Во дворце сейчас школа драматического искусства, можно себе представить, какие драмы разыгрываются в таких декорациях.
Одна из главных достопримечательностей Барселоны — созданный Гауди на деньги все того же патрона — Парк Гуэль. Павильоны в виде холмов, гроты и пещеры, фигуры диковинных нестрашных монстров, каменные пальмы. Целый лес колонн, где бетонные деревья стоят, как пьяная компания, и начинает кружиться голова, а выпивши, точно заблудишься — нарушается вся идея детского садика, где так хорошо было вечерами разливать в беседках и песочницах. Длинная волна одной вьющейся на сотни метров скамьи с мозаикой из разноцветного битого стекла, абсолютно разная в разное время дня и при смене погоды.
«Архитектура, — говорил Гауди, — есть распределение света». Тезис, с одной стороны, чисто профессиональный и потому парадоксальный для профана (как дефиниция моста — «сооружение для пропуска воды»). С другой стороны — совершенно религиозная мысль о том, что человеку дано лишь выносить плоскости и объемы на божий свет.
Все, что делал Гауди, так или иначе окрашено его глубокой набожностью. Даже экологический принцип использования отходов — на украшение шли битые бутылки, каменная крошка, осколки керамики: в природе лишнего не бывает.
Образ жизни — аскет, едва ли не оборванец, вегетарианец, постник. Правда, отказ от мяса и долгие одинокие прогулки ему прописали врачи еще в ранней юности. (Так — и так тоже — рациональная наука подталкивает ко всяческой трансцендентности.) Был короткий период общепринятой респектабельности — когда в тридцать один год Гауди возглавил строительство собора Саграда Фамилия, Святого Семейства: стал прилично одеваться, сидеть в кафе, ходить в театр. Но недолго. К концу Великого поста он почти совершенно отказывался от еды и в эти дни не мог даже ходить на работу. Как-то к нему пришли и застали короля арт-нуво прикрытым старым пальто под свисающими со стен обоями.
О странностях его — множество свидетельств. Известно, что Гауди не любил людей в очках. Что это? Неприязнь к наглядному наглому исправлению Божьего промысла о человеке?
В 1906-м Гауди поселился в павильоне Парка Гуэль. Кельи, уставленные диковинной мебелью его собственной конструкции, — жилье не просто отшельника, но отшельника-эстета. Отсюда этому женоненавистнику легко было спугивать парочки в своем Парке Гуэль. Может, поэтому он и устроил там гигантскую — но одну! — скамейку. На такой уж точно — какие вздохи.
Возле Парка Гуэль — психиатрическая больница, на здешнем жаргоне — Cottolenge, что-то вроде дурдома. Дурдом предельно рационален, с прямыми линиями и углами, что создает чудный фон для закругленного безумия Гауди.
Барселона пустила в свет еще одного художника-смельчака. В этом городе Миро выглядит комментарием к Гауди: следующий шаг от жизнеподобных форм к пятнам с намеком на жизнь. Миро сделал постер футбольной команды «Барселона», а главное — рекламу банков. Миро повсюду. И это — триумф элитарного искусства, заставившего признать себя массовым. Так разошелся по обоям Матисс, а Вивальди — по приемным дантистов. Миро перебрался на шарфы и кружки — и сделался своим. Гауди остался штучным — и странным. Или — детским.
Его здания беспокоят — восхищая или раздражая. Особенно — одно из самых загадочных сооружений в мире: собор Саграда Фамилия, над которым Гауди работал 43 года. Фирменный знак Барселоны. Загадка этого шедевра — в незавершенности.