Гений места - Вайль Петр 37 стр.


Мало того, что Гауди начал его строить в 1883 году и не закончил к своей смерти в 1926, но он не достроен и сейчас. Между первым и последним моими посещениями Барселоны прошло полтора десятка лет. Внутри Святого Семейства возник музейчик, добавился еще один сувенирный ларек, воздвигся нарядный алый механизм строительного назначения, разрослись канареечные леса, в соседнем сквере раскинулся луна-парк. Люди в нарядных касках все время стучат, рядом со шпилями торчат стрелы кранов, на голову вдруг сыплется известка. Никаких архитектурных изменений я не заметил.

Все правильно: полное название церкви — Искупительный храм Святого Семейства. В самой идее — незаконченность; так жизнь — нескончаемое паломничество. Финиш — смерть. Пока строится храм, Барселона искупает грехи.

Конечно, Фрейд в два счета объяснил бы нежелание своего обходившегося без женщин ровесника заканчивать каменные фаллосы: как объясняется фрейдистской доктриной монашеское погружение в молитву, ведущую — но в принципе не приводящую! — к совершенству.

По замыслу Саграда Фамилия должна быть вдвое больше Сан-Марко, на двадцать метров выше Святого Петра. Может, и будет. Кажется, для Гауди это в самом деле было не важно. Если хоть как-то верна банальность «архитектура — застывшая музыка», то его собор — застывший джаз. Аранжировка, обыгрыш, развитие мелодии, фантазия на тему готики. Он строил не по чертежам, а по эскизам и макетам, которые наскоро делал тут же, импровизируя прямо на строительной площадке.

Поэтому, когда в 36-м анархисты, расстрелявшие тем летом в Каталонии десятки священников и разгромившие десятки церквей, сожгли мастерские Гауди, — это остановило строительство на двадцать лет. Складывались по кусочкам наброски, оставшиеся у помощников, разыскивались фотографии макетов.

Из двенадцати задуманных башен со шпилями в виде разноцветных епископских митр при жизни архитектора воздвиглись только три. Один епископ спросил Гауди, почему он так беспокоится об отделке шпилей, ведь никто не увидит их. «Монсеньор, — ответил Гауди, — их будут разглядывать ангелы».

Его ангелы — особые: без крыльев. Неожиданное рацио истового католика: Гауди считал, что на канонических ангельских крыльях не взлететь.

Есть в теологии раздел «аэродинамика»?

Саграда Фамилия густо населена: прирожденный скульптор, Гауди разместил на порталах и стенах множество фигур. Для них позировали непрофессиональные натурщики: Христа Гауди лепил с 33-летнего рабочего, смотритель стал Иудой, пастух — Пилатом, внук знакомого — Младенцем Иисусом, уличный бродяга — царем Соломоном, римским солдатом — бармен из Таррагоны с шестью пальцами на ноге, в чем любой турист может убедиться. Полно животных: зверей, птиц, насекомых. Улитки — в точности как в ресторане «Лос Караколес» на Карьер Эскудельерос (уже музыка), где водная нечисть представлена в полном великолепии. Караколес — это и есть морские улитки в чесночно-петрушечном соусе. Впрочем, Гауди этого отступления не понял бы.

В последние годы он жил на стройке Саграда Фамилия. Тут же съедал что попало, до шести-семи работал, потом шел пешком по заведенному пути (я прошел: это добрый час для старика) — пересекая Диагональ, по Пассейг де Сант-Жоан, сворачивая в Баррио Готико. Минуя кафедрал — в маленькую церковь Сант-Фелип Нери, на вечернюю службу.

Маршрут был нарушен лишь однажды: 7 июня 1926 года 74-летнего Гауди сбил трамвай на углу Карьер Байлен и Гран-Виа-де-лес-Кортс-Каталанес (топография — уже эпитафия). Он бы выжил, но таксисты долго отказывались подбирать дурно одетого бродягу. Гауди не любил фотографироваться, а телевидение еще не изобрели. Были времена, когда знаменитость могли не знать в лицо, и величайший барселонец умер через три дня в больнице Санта-Крус, оставив по себе два памятника — незавершаемый храм и совершенный город.

Но вот что странно, что осознаешь лишь погодя: слишком большое природоподобие в больших количествах — смущает. И город Малевича — Нью-Йорк — кажется «нормальнее». Нельзя слишком одушевлять неодушевленное. Тут набожность Гауди переходит в мистический экстаз на грани ереси.

Он не строил, а выращивал свои здания. А воспроизводить природу рукотворно, успешно соперничать с ней — нельзя. Не велено. И то, что Антонио Гауди это могло удаваться с такой дикой растительной силой, — ничего не доказывает. Точнее, доказывает именно невозможность подобных попыток. Творения Гауди порождают в душе сложное чувство: смесь восторга и отвращения. Каса Мила с первого раза вызывает трепет, с третьего — дрожь.

Дурацкое выражение «исключение, подтверждающее правило» в случае Гауди уместно. Гений на краю безумия, он шел извилистым путем по волнистой грани. Но любой идущий вслед за ним обречен с этой грани сорваться, оказавшись даже не безумцем, а глупцом, который вызвался тягаться — нет, не с Гауди, а с его заказчиком. С тем, на кого работал творец Барселоны. Как-то к нему в очередной раз пристали с упреками за медлительность. «Мой клиент не торопится», — сказал Гауди.

ПРАВО НА ЕРЕСЬ

В маленькой приморской гостинице в Каталонии увидал гжель — чайник, пепельница, кривой петух. Нет, говорят, это из Галисии. Может, из Галиции? Отнюдь, повторяют, — из Галисии, из Сантьяго.

В этой северо-западной провинции все не по-испански: от чайников и каких-то восточноевропейских фольклорных нарядов до карпатского пейзажа. Холмистые, очень зеленые леса, правда, завершаются не по-нашему морем, но и море здесь не каталонское и не андалусское.

Гранитное побережье Галисии изрезано фьордами на манер норвежских. Кельтский дух. Северная суровость штормов. Даже странно, что в Луго и Ла-Корунье есть римские развалины: впрочем, Адрианов вал перерезает и северную Англию. Но Галисия для Испании — уже скорее Шотландия. Народный инструмент — волынка. Так или иначе, римляне сюда попали позже, чем в другие углы Европы.

Это действительно угол — если взглянуть на карту: закуток, окруженный водой и Португалией. Маврам такие земли оказались не нужны: в Гранаде и Кордове теплее. В Галисии же — дожди. В три раза чаще, чем в пресловутом Альбионе. «Солнцем Сантьяго забыт», — отмечает андалусец Лорка. Меланхолический рефрен его стихотворения звучит как отчет синоптика: «Дождик идет в Сантьяго…»

Как же дивно, что именно здесь — подлинная родина туризма.

Для пилигримов, пустившихся по Дороге Сантьяго, знаменитой El Camino de Santiago, был написан первый в мире путеводитель — инструкция IX столетия с указанием приютов, часовен, колодцев, описанием еды и погоды. Бедекер Темных веков вовсе не сух: помимо практической информации, даются сведения об обычаях окрестных народов, приложен словарик баскского языка.

К останкам апостола Иакова в Сантьяго-де-Компостела — третьем по значению паломническом городе христианства после Иерусалима и Рима — ведут по Европе несколько путей, стекающихся на территории Испании в два основных русла. Одно — по кромке Бискайского залива, через кулинарную столицу страны Сан-Себастьян с его красивейшей в мире городской бухтой, через столицу басков Бильбао, через отстроенную со времен Пикассо Гернику, через диковатые астурийские места. Главная же дорога лежит через пиренейское ущелье Ронсеваль, где погиб невезучий трубач Роланд, через выкарабкивающуюся из-под Хемингуэя Памплону, через переполненный студентами Бургос с самым гармоничным из испанских готических соборов, через Асторгу, где Гауди построил для епископа диснеевский дворец.

Перескакивая с одного пути на другой, где поездами, а где автобусами, проехал по Дороге Сантьяго и я, оказавшись в священном городе вместе с прочими паломниками и не слишком от них отличаясь.

Когда-то пилигрим Сантьяго носил униформу: шинельный плащ с башлыком, грубые сандалии, двухметровый посох с привязанной к нему тыквенной флягой, широкополая шляпа с фестончатой морской раковиной вместо кокарды.

Раковина, знакомая по бензоколонкам «Шелл», — фирменный знак Дороги Сантьяго. По легенде, гроб с телом св. Иакова, доставляя сюда из Святой земли, уронили в море, а выловили — облепленным такими дорогими лакомствами. Эти ракушки с пол-ладони очень ценятся в соседней Франции, где так и называются — coquille Saint-Jacques. Итальянцы застенчиво опускают имя святого, святость оставляя: caposanto. Англосаксы сохранили в названии блюда только форму раковины: scallop. На российском Дальнем Востоке атеизм разнуздался, и Библия уступила Дарвину: там это — морские гребешки (я ел их на Сахалине сырыми, сбрызнутыми лимоном: в сторону святость, вкус божественный). Сантьяго вместе с Сан-Себастьяном и Мадридом составляет первую гастрономическую тройку Испании, а по части даров моря возьмет и первенство.

Что до нынешних паломников, то их вполне устраивает пластиковая раковина на бейсбольной кепке.

Сантьяго оказался забит пилигримами. На дворе стоял Святой год — то есть день Св. Иакова, 25 июля, выпал на воскресенье: в такой год паломничество искупает все грехи. (Как же ловко я устроился и как благородно не распоясываюсь, имея право.) Собор распахнулся на улицы и площади: там кричали, пели и танцевали люди в кроссовках и джинсах с посохами и флягами. В который раз пожалел, что в жизни не испытывал коллективного восторга, даже на пионерских кострах.

Толпы я не боюсь и чувствую себя в ней уютно: не говоря об американской, где в любой давке люди чудесным образом не касаются друг друга, даже в тесной и бесцеремонной русской. В толпе может быть интересно, но общего веселья уже не разделить никогда: это наша каинова печать линеек, сборов, слетов, собраний. Наши собственные разом поднятые руки заслонили от нас коллективный разум толпы — назовем его по-русски и по-испански соборным, или, скромнее, среднестатистическим, — ходы которого не бывают гениальны, но почти всегда отмечены здравым смыслом. Мы не знали такой стихийной толпы и, брезгливо сторонясь колонных шествий, жили каждый по-своему, кое-как. Считалось, что за народным разумом надо долго добираться по бездорожью в заповедные места без кино и магазинов, оставляя позади в очередях за югославскими ботинками и французскими комедиями как раз народ. Уж какой есть, все мы не красавцы. А богоносец за бездорожьем знакомо бывал с похмелья, говорил непонятно, молока с добрым прищуром не спешил выносить. Мы все хотели верить, что народ живет в специально отведенных местах, вроде индейцев.

Как же замечательно у Луиса Бунюэля, что в его фильме «Млечный Путь» о паломничестве в Сантьяго (во многих европейских языках звездный Млечный Путь именуется и дорогой Св. Иакова) народ — это и официант, и священник, и бродяга, и полицейский, и проститутка, и буржуа, и студент. И все они — истово и напряженно — трактуют Писание и церковные догматы, впадая в разнообразные ереси. Здесь гротеск и гипербола — основа бунюэлевской поэтики — разгуливаются вовсю. Уборщица с метелкой и совком подходит к важному метрдотелю с насущным вопросом: «Я одного не понимаю, как Христос может одновременно быть и Богом, и человеком?» — и в разговор вовлекаются отставившие блюда фрачные халдеи, богачи-клиенты, попрошайки-бомжи.

Так проходят испытание сюжетом и болтовней догматы о богочеловечестве Иисуса, о единосущности Троицы, о непорочном зачатии, о святом причастии, о свободе воли и Божьей благодати, об оправдании зла. Здесь все выдвигают и опровергают еретические идеи, споря до привычной нам, назойливой заполночной хрипоты. В промежутках между спорами происходят быстрые и разные чудеса: Дева является святотатцу-охотнику, полицейский отпускает пойманного с поличным воришку.

Почему раньше было больше чудес, чем теперь? Потому что и в этой сфере спрос рождает предложение.

Бунюэль перемешал эпохи, погрузив человека в пиджаке и за рулем в средневековый пафос потребности в чудесном, отказавшись от тезиса, согревающего душу современника: жизнь прекрасна такой, какая она есть. Веками по Дороге Сантьяго шли люди, уверенные в обратном, временно вырвавшиеся из юдоли скорби — на то время, пока длится путь. Чем дольше путь, тем дольше чудо.

Оттого для пилигрима упор делается на само путешествие, которое призвано примирять оппозиции: воображаемое — реальное, личное — общедоступное, желанное — опасное, сакральное — профанное. Собственно, в этом смысл паломничества, а не в достижении конкретного пункта: Иерусалима, Дельф, Мекки, Рима, Бенареса, Лурда, Оптиной, Сантьяго. (Оттого так замирает сердце, когда трогается поезд и отрывается от земли самолет: это память хожений.) Паломничество к святым местам есть путешествие в рай. Цель заведомо недостижима: потому и обживается дорога. Потому бунюэлевские пилигримы лишь подходят к Сантьяго-де-Компостела: мы вместе с ними видим в финале дорожный знак с названием города, вдали — башни собора. Но сворачиваем в зеленый галисийский лес и читаем на экране: «Fin».

Путь из дома превращается в дом. Городки на Дороге Сантьяго уставлены часовнями, церквами, убежищами, трапезными. Кстати, так распространялся по Европе романский стиль. Но дело не в архитектуре: пока не побываешь там, трудно представить, насколько вписана Дорога в жизнь, в быт. Как естественны указатели, неизбежно экзотические в других местах: «Приют паломников», как обиходны объявления о сборе групп, как органичны, хоть и нечасты, плащи и тыквы в уличной толпе.

Помню другие религиозные шествия в Испании, во время которых здешний извив католичества сурово и глухо клокотал, все было похоже на страшное испанское средневековое искусство, с его любовью к анатомически подробно срезанным головам. В Сантьяго католицизм оказался живой и веселый, и только ради этого знания стоило проехать по дороге пилигримов.

Как и все, выстоял очередь и приобнял за плечи, припав к спине, алтарную статую апостола. Как все, вложил пятерню в отпечаток ладони на колонне главного портала, вдавленный пальцами миллионов — дактилоскопия веры.

Разглядывал поучительную соборную скульптуру — вроде прелюбодейки, целующей череп своего любовника, который она держит на коленях. Прячась от дождя, пил вино из долины Миньо у большого камина в кафе. Покупал сувениры из черного янтаря: особенно популярны кукиши от дурного глаза, они здесь называются диковинным образом, кто б мог ожидать, — фиги. Как все, колобродил по Пласа Обрадойро, праздничной от неисчезающей толпы пляшущих и поющих через мегафоны и так паломников.

На эту площадь выходит главным фасадом грандиозный — тут не удержаться от суперлативов — собор, редкая помесь романского стиля и барокко (минуя готику и ренессанс). И внутри в нем все большое и необычное. Восемь человек, ухая, раскачивают на двадцатиметровом канате восьмидесятикилограммовое кадило — botafumeiro. Металлический снаряд взлетает под своды, несется по гигантской дуге, с громким воем рассекая воздух, в котором медленно расплываются непонятные письмена из белого дыма. Таинственно, страшно, смешно.

С Обрадойро уходишь под вечер древними аркадными улицами Руа Виллар и Руа Нова. Крытые портики над тротуарами — наверное, от дождя. От него же застекленные балконы — solanas, — творящие чудеса светописи на закате. Жмурясь, спешишь к другой архитектуре: пирамидам членистоногих в ресторанных витринах — уникальному гастрономическому барокко.

Транспорт удален из центра Сантьяго. Улицы созданы, чтобы вести к собору. Когда-то так было повсюду: даже разгульная Рамблас в Барселоне служила коридором между монастырскими стенами. Но в Сантьяго и сегодня, особенно в сумерках, перемещение в прошлое свершается быстро и незаметно. Вечером глядишь на город из садов Эррадура, поражаясь неизменности ландшафта в веках, словно ты какой-нибудь Ласарильо из Тормеса или другой герой плутовских романов, где все тоже все куда-то едут, идут, бегут — как персонажи Бунюэля.

Притом что он никогда специально не снимал road movies, Бунюэль — главный перипатетик кинематографа. В его фильмах особую сюжетостроительную роль играет пеший ход («Млечный Путь», «Скромное обаяние буржуазии») и транспорт всех видов: поезд («Этот смутный объект желания»), автомобиль («Призрак свободы»), трамвай («Иллюзия разъезжает в трамвае»). В возрасте семи лет он написал сказку, действие которой происходило в транссибирском экспрессе: Россия тут ни при чем, при чем — дорога.

Всю жизнь Бунюэль был глуховат, к старости — глух. Не оттого ли у него так мало музыки, а в «Дневнике горничной», «Дневной красавице», «Тристане» — нет вовсе? Сняв всего один немой фильм — «Андалусский пес», — Бунюэль пронес до конца этот элемент поэтики немого кинематографа: «Пейзаж в кино играет роль музыки — выражая невыразимое» (Эйзенштейн). И не оттого ли так много перемещаются бунюэлевские персонажи, что идейный ритм его картин задается сменой пейзажа?

Композиция кажется случайной, алогичной, как в сновидениях: «Я обожаю сны, даже если это кошмары… Именно безумная любовь к снам, удовольствие, ими порождаемое, без какой-либо попытки осмыслить содержание, и объясняет мое сближение с сюрреалистами». Явная любому из нас с детства сновидческая природа кино проступает у Бунюэля выразительнее, «соннее», чем у кого-либо. Сны — его трюки, эпизоды, сюжеты.

Назад Дальше