Серебряков очнулся, с трудом отличая действительность от галлюцинаций. Позади слышались слабые хлопки выстрелов.
…Почему-то ему вспомнилась статуэтка бегуна, о которой говорил комиссар. Статуэтка с гордо откинутой головой…
Он шел теперь, сгорбившись, волоча за собой свинцовые ноги. Он натыкался на деревья, падал, полз на четвереньках, снова вставал и снова шел.
Гитлеровцы заставили его сделать большой круг. Сейчас двадцать один сорок. Судя по очертаниям гор, вгрызшихся в звездное небо, он находился на Орлином Залете. До вершины Ат-Баш, где должен быть лагерь с ранеными, напрямую километров шесть. Но это напрямую. А горной тропой не меньше десяти.
Серебряков добрался до какой-то террасы, и, напрягая глаза, всмотрелся в темноту. Вот она, Ат-Баш — смутный двуглавый конус. Близкий и такой далекий финиш.
Но что это! Недалеко от вершины он увидел рыжеватую звездочку. Звездочка то светилась ярче, то меркла. Костер! Кроме партизан, там сейчас не может быть никого. Серебряков еще раз посмотрел на часы. Двадцать один сорок пять. Пятнадцать минут на десять километров. А звездочка костра замерцала и исчезла. Серебряков знал, что это означает. Костер погасили. Сейчас они покидают лагерь и начинают спуск. Спуск навстречу гибели. А он, спортсмен, комсомолец, стоит здесь и ничем не может помочь! Анатолий опустился на землю и прижался лбом к плоскому камню. Камень был прохладный, шершавый…
…Группу вел Алексей Черников. Местность, особенно побережье, он знал хорошо. Он умело находил тропы и лесные дороги в обход тех мест, где возможны были заставы противника.
Ночь сменилась днем, и опять наступала ночь, а люди все шли и шли, почти без сна, почти без отдыха. На коротких остановках бойцы охранения менялись местами с теми, кто тащил носилки с тяжелоранеными, но большинство раненых шли сами, поддерживая друг друга.
И вот закончился третий день этого изнурительного пути. Группа вышла на вершину Ат-Баш.
В сумерках ветер разогнал туман, и далеко внизу ненадолго показалась светло-серая громада моря; все с надеждой смотрели на него. Это был сейчас единственный путь к далекой Большой земле.
Выдали по последнему сухарю, закопали, обложив камнями, двоих умерших, развели небольшой костер и стали ждать.
Командир группы понимал, что со спуском к морю слишком торопиться не следует. Подводная лодка должна прийти к двум ноль-ноль. Лишняя минута на побережье — лишняя минута риска. Еще в штабе было решено спуск к морю начать в двадцать два часа.
Но вот подошло к концу тяжелое изнуряющее ожидание. Время — двадцать один сорок пять. Командир приказал:
— Гасить костер, готовиться к спуску!
Обычно спокойный, этот человек сейчас волновался. Ему, как и каждому партизану, было до боли тяжело смотреть на раненых. Почти без медицинской помощи, без медикаментов, они безмолвно переносили страдания, понимая, что здесь никто не может им помочь. Наконец была получена радиограмма: командование флота решило сделать попытку снять с занятого врагом берега больных и раненых. Теперь оставался еще только один переход. Спуск к морю, трудный, тяжелый — но последний.
Командир посмотрел, как гаснет костер, и тихо скомандовал:
— Направляющие — вперед! Поднять раненых!
Но он не окончил. Неожиданно кто-то крикнул.
— Смотрите, что это?
Вдали все увидели яркую вспышку костра. В его мерцании было что-то тревожное.
— Это на Орлином залете! — уверенно сказал Черников.
Костер в горах всегда настораживает. Все смотрели на маленький далекий огонек. Кому понадобился этот костер? Партизаны там быть не могут. Значит, гитлеровцы? Что они готовят? Во всяком случае следует торопиться, и командир приказал: двигаться быстрей.
В это время Черников доложил:
— Костер морзит, товарищ командир!
— Как морзит?
— Там кто-то сигналит. Вот, смотрите! Опять начал передавать текст. Читаю… Точка тире тире, тире точка точка точка… Вни-ма-ние, — расшифровывал световые сигналы Черников.
Кто посылает эти таинственные знаки? И кому они предназначены?
А с вершины Орлиного залета, преодолевая расстояние и тьму ночи, вновь и вновь шли вспышки сигналов.
Черников вынул из кармана электрический фонарь, с помощью которого должен был установить связь с подводной лодкой.
— Отвечать?
Командир задумался. А вдруг это — враг?..
…Нет такого отчаянного положения, из которого человеческая мысль не нашла бы выхода. Но сначала, прижавшись потным лбом к прохладному камню, Серебряков ни о чем думать не мог. Им овладело какое-то тупое оцепенение. Смертельно хотелось спать. И все-таки он искал выхода. Сначала все разбивалось о глухую стену отчаяния, ощущения безнадежности и собственного бессилия. Потом Серебрякову показалось, что есть у него какой-то выход, просто он никак не может вспомнить или сообразить, что нужно сделать…
Только бы стряхнуть это страшное оцепенение! Он приподнял голову, огляделся. Вокруг темнели кусты. Он вскочил и принялся судорожно шарить руками по земле, собирая листья и ветки. Часто ладонь его напарывалась на острые камни; руки скоро стали мокрыми от крови. Но Анатолий не чувствовал боли — он спешил. Когда, по его мнению, топлива собралось достаточно, он чиркнул спичкой. То ли пальцы дрожали, то ли подул ветер — спичка погасла. Следующую он зажал всей горстью и сразу прикрыл огонек ладонью. Костер не загорался. Тогда он достал целую пачку спичек и чиркнул их все о коробок. Но ветки и влажные от ночной сырости листья не загорались. Спичек осталось немного. Больше рисковать Анатолий не мог. Он выдернул из автомата магазин, высыпал из него остатки патронов. Он расшатывал пули пальцами, рвал их из патронов зубами…
Порох вспыхнул голубоватым пламенем. Занялись ветки. Костер разгорался. Серебряков встал на колени. Скорее! Еще сучьев! Ночью огонь костра виден за несколько километров, но пусть он будет ярче! В эту минуту Анатолий не думал о том, что это может привлечь внимание гитлеровцев.
Он разрезал финкой вещевой мешок. Получился прямоугольный кусок брезента. Когда все было готово, он встал сбоку от костра и, закрывая огонь куском брезента, то открывая его, начал посылать световые сигналы.
Сначала Анатолий дал несколько точек. Потом стал передавать текст. Один раз открыть костер на короткое время, два раза на длинное — это буква «в». Один раз на длинное и один раз на короткое — буква «н». Еще дать две короткие вспышки — буква «и»… Он посылал сигнал за сигналом….
Закончив передачу, Серебряков вгляделся в непроглядную тьму впереди.
Но тьма молчала. Ответа не было. Неужели все напрасно, и он не спасет этих людей!?
Анатолий снова и снова передавал точки и тире. «Внимание! Внимание! Опасность! Оставайтесь на месте! Отвечайте!»
Шли минуты. Они казались Серебрякову бесконечными, и когда вдали начала вспыхивать и гаснуть светлая точка и Анатолий убедился, что его поняли, он сел на землю и заплакал.
Потом он встал. Теперь он снова мог бежать.
* * *
Выписка из оперативной сводки штаба Черноморского флота:
«В ночь на 7 октября 1942 года катера МО-105 и МО-65 сняли с Крымского побережья в районе N большую группу раненых. Катера благополучно вернулись на базу».
Миновали перевал, и машина, шелестя покрышками по асфальту, стала осторожно спускаться вниз. Скоро Алушта.
Проехали барельеф у фонтана, там, где был ранен Кутузов.
Шофер притормозил машину.
— Марусин поворот, — сказал он.
Маруся не знала твердо, в чем заключается счастье Иногда ей представлялось: счастье — это быть знаменитой актрисой, такой, как Нежданова и Яблочкина. Иногда хотелось стать отважной летчицей, как Марина Раскова. И еще ей хотелось любви. Это ведь так естественно — мечтать о любви, если вам семнадцать лет!
Все сложилось иначе: пришла война. Мечты погибли под гусеницами танков. Вместо любви Маруся познала ненависть. А счастье… Оно стало недоступным. Оно было по ту сторону фронта.
…Мама умерла, когда Марусе минул четвертый год и она помнила только ее мягкие ласковые руки. Отца она долго не знала — Маруся была совсем ребенком, когда его осудили. Жили они тогда на Полтавщине. Ее взяли в детдом, и она попала в Харьков.
Лето воспитанники детского дома проводили на даче, за городом. Кругом были сады… По вечерам к пионерским кострам детдомовцев сбегалась местная ребятня. Маруся старательно расправляла на груди пионерский галстук и декламировала, каждый раз заново волнуясь:
Тиха украинская ночь,
Прозрачно небо, звезды блещут…
Она училась в пятом классе, когда отец, выйдя из заключения, разыскал и забрал ее. Они уехали в Крым. Отец стал работать в Заповеднике. Поселились в крохотной сторожке неподалеку от бывшего Козьмо-Демьяновского монастыря, где было тогда управление заповедником. Сначала Маруся подружилась с лесом, а потом начала привыкать и к леснику, которого должна была называть отцом.
Еще любила Маруся ветер. Часами бродила по лесу, и над ней загадочно шумели высокие сосны. А в ненастные дни деревья гудели под ветром гневно, грозно раскачивались их мохнатые головы. Но и такими любила Маруся лес, ветер и не боялась их.
Маруся училась в Симферополе и жила там у знакомой отца с ранней осени до поздней весны. В школе было много интересного, но каждый раз, возвращаясь по воскресеньям или на каникулы в маленькую сторожку, она радовалась встрече с лесом и с отцом. Она с увлечением принималась за хозяйство — мыла окна, скребла полы, готовила вкусный борщ. Возвращаясь с работы, отец встречал ее ласковой улыбкой. Так он улыбался только дочери.
Однажды — это было еще в восьмом классе — Маруся приехала из города какая-то необыкновенная: взволнованная, сияющая. На лацкане ее жакета блестел значок: Марусю приняли в комсомол. Отец ничего не сказал.
Тогда она накинула жакет и побежала показывать значок лесу. И ветер одобрительно шумел в соснах.
Когда Маруся вернулась, отец сидел у стола, уронив голову на руки. Он был тяжело пьян.
Наутро отец снова ласково улыбался, стараясь загладить свою вину. И Маруся расправила упрямые складки на лбу — она не умела долго сердиться.
— Кончишь школу, — отдам тебя в институт, — сказал отец. — Выучишься, выйдешь в начальство. Куда хочешь поступить?
— В театральный, — не задумываясь, ответила Маруся. — Или в лесной. Говорят, в Москве есть такие.
Как-то за обедом (школьников только что распустили на каникулы), Марусю поразил странный вкус жарко́го. Тут она припомнила, что мясо, принесенное отцом, было необычного цвета.
— Олень! — вдруг догадалась Маруся и отбросила вилку. — Как ты мог?
Она схватила пальто и выбежала из дому. Отец вышел за ней.
— Олень сломал ногу, — сказал он. — Погиб бы все равно.
Марусе очень хотелось верить. Она вернулась. А ветер за спиной шумел укоризненно…
И вот началась война. Отец показал справку — он освобождался от мобилизации. Маруся обрадовалась, ведь, кроме отца, у нее не было родных.
Они не эвакуировались. Отец заболел. Он встал, когда в Крыму уже были немцы.
Марусе чудилось, будто война идет стороной, не касаясь их маленькой, глухой сторожки. Но это было не так.
Однажды фашисты расстреляли жителей соседнего поселка Чаир — за укрывательство партизан. Четверым удалось спастись, прыгнув под откос.
Вечером, когда отца не было дома, в сторожку постучали. Две измученные женщины, очевидно, мать и дочь, попросили напиться. Маруся их накормила.
Пришел отец. Увидев женщин, сказал:
— Идите, идите, тут вам делать нечего.
Маруся искусала губы, лежа без сна всю эту бесконечную ужасную ночь.
Утром она спросила отца:
— Ты работаешь на немцев?
Он посмотрел на нее, увидел опухшие глаза, искусанные губы и попытался ласково улыбнуться. Улыбки не получилось.
Маруся хотела уйти. Но уйти было некуда. Отец начал официально работать проводником при каком-то немецком штабе. Они переехали в Симферополь.
Так и жила Маруся. Это ведь очень тяжело — так жить. Она и не называла это жизнью. Просто ходила на базар, меняла оккупационные марки на хлеб и картошку. Потом возвращалась домой, пряча лицо в платок, скрываясь от знакомых.
По вечерам изредка приходили приятели отца и пили самогон. Хмель развязывал им языки, и они, обычно такие же хмурые и неприветливые, как отец, принимались хвастать своими обидами на советскую власть.
Часто Маруся оставалась одна: отец уезжал с немцами. Она с ногами забиралась на диван, зябко куталась в пуховый платок и думала, думала, думала…
Однажды на базаре Маруся встретила Сережку — они вместе перешли в десятый класс.
— Сережка! — обрадовалась Маруся. — Сережа…
Сергей вздрогнул, равнодушно посмотрел на нее и… не узнал.
Дома, чистя картошку, она расплакалась, и слезы капали на ленты картофельной шелухи.
Постепенно Маруся уговорила себя, что Сережа и в самом деле ее не узнал. Разве она похожа сейчас на себя — в лице ни кровинки, глаза стали огромными, темными и грустными-грустными. И пуховый платок — Сережа никогда не видел ее в этом платке. Только коса осталась прежней… Через несколько дней, поборов свою девичью гордость, она постучала в двери его дома.
— Он эвакуирован, — ответили Марусе. — Разве она не знает? Весь класс эвакуирован. — Но ведь она видела его своими глазами! — Она ошиблась. Этого не может быть.
— И ему ничего нельзя передать?
Перед ней захлопнулась дверь. Лучше бы она получила пощечину.
Дома, забившись в любимый уголок дивана, Маруся жестко сказала себе: тогда, на рынке, он не обознался. Эвакуирован! Быть может, он в лесах с партизанами… Сражается с фашистами… Сережка? Сережка из девятого «б», у которого нос в веснушках, а на голове мальчишеский вихор! А почему бы нет? Если бы она, Маруся, попала к партизанам и ей дали бы автомат… Но ей не дадут автомат. И не возьмут в партизаны.
Хлопнула дверь — вернулся отец. Она молча собрала поесть, не спрашивая, достала из буфета початую бутылку самогона.
— Что, Маша, невесела? Что нос повесила? — спросил отец. — Пойди поищи в кармане. Там тебе отрез крепдешина.
— Оставьте! Ничего мне не нужно.
— Напрасно брезгаешь. Не награбленное, не ворованное. На свои деньги куплено. На заработанные.
— Да… — горько повторила Маруся. — На заработанные…
Вечером пришел Фридрих пялить на нее свои оловянные глаза. Он постоянно сопел длинным, бледным носом и отвратительно хрустел пальцами. Унтер был ей противен. Отец тоже его не жаловал.
Обычно, когда приходили гости, Маруся старалась найти себе работу на кухне. И сейчас она ушла туда и принялась с ожесточением тереть закопченные кастрюли.
Фридрих поплелся за ней.
— Вы не хотель меня видеть?
— Хотель, хотель! — сердито ответила Маруся. — Нужен ты мне! Всю жизнь мечтала!
Фридрих, не понимавший тонкостей чужого языка, самодовольно таращил глазки и выпячивал грудь.
Маруся с радостью ушла бы из дома. Но уйти было некуда. Оставалось терпеть и мечтать.
…Вот в кухню врывается Сережка. Он впрыгивает прямо в окно — подумаешь, второй этаж! У него автомат и гранаты, но он боится ранить ее и бросается с голыми руками на Фридриха… Унтер сильнее, он взрослый мужчина, он задушит Сережу!.. Тогда она хватает большой кухонный нож и…
— Фрейлейн порежется, — говорит унтер. — Не надо так… так сердито чистиль ножи!
Она принимается за сковородку.
…Вот Сережа приводит Марусю к партизанам. «Я ручаюсь за нее, — говорит он командиру. — Это ничего, что отец… Она наш человек, настоящий». Тогда ей дают автомат, и она стреляет, стреляет, и вот уже кончается диск…
В кухню заглядывает отец. Он подозрительно косится на немца, и тот, хоть ни в чем не повинен, — смущенно моргает белыми ресницами и хрустит пальцами. Она возвращается в комнату. Теперь ей некуда спрятаться от настороженного взгляда отца и оловянных глазок Фридриха. Лучше бы отец ее не любил.