За окнами фыркнула и остановилась машина. Жалобно скрипнули ступеньки под чьими-то сапогами. Сапог много. Значит, снова будут пить самогон и ее, наконец, оставят в покое. Если только не перепьются, как в прошлый раз.
И — кто знает? — случись в тот день обычная попойка, может быть, все сложилось бы по-другому. И долго пришлось бы еще Марусе ходить на базар, менять оккупационные марки на картошку и прятать лицо от бывших знакомых…
Вышло иначе. В комнату ввалились офицеры. Главный — высокий, с глубоко посаженными глазами, — не здороваясь, уселся и кинул на стол свою черную фуражку. Он был совершенно лыс, но лысина делала его голову не смешной, а страшной и похожей на череп с черной фуражки.
Маруся не разбиралась в немецких чинах, однако по тому, как вытянулся Фридрих, мгновенно утратив снисходительный и самодовольный тон завоевателя, по тому, как засуетился отец, поняла, что приехало большое начальство. Она стыдилась отца, который послушно твердил:
— Да, господин штандартенфюрер. Понимаю, господин штандартенфюрер. Слушаюсь, господин штандартенфюрер.
Остальные офицеры — двое тощих и один поплотнее, — были проще и, наверное, пониже чином. Маруся к ним не приглядывалась. Лысый что-то сказал по-немецки. Тот, что поплотнее, отстегнул планшет с картой и, плохо выговаривая русские слова, начал терпеливо объяснять отцу:
— Их штаб есть на Аспорт. Надо ходить маленьким дорогам, делать эти… клещи. Эйнзатцгруппа — это есть карательный отряд, ждет Алушта. Надо, как это, сейчас ехать, быстро ехать, скоро ехать!
— Спросите его, знает ли он окольные тропы к Аспорту, — сказал вдруг лысый на чистейшем русском языке.
— Конечно, господин штандартенфюрер! — отец наклонился над картой. — Тут проходит одна… а вот и другая. Я эти места…
— Тогда одевайся, — перебил его лысый.
Маруся тоже хорошо знала эти места. Помнила каждый поворот глухих тропок, по которым ходила только она да олени. И еще отец…
Отец… Она знала, что он предатель, жила у него, ела его хлеб, но не смирилась, потому что смириться с этим было нельзя. А то, что он собирался сделать сейчас, казалось ей чудовищным святотатством. И она почувствовала, что лучше умрет, чем даст отцу повести этого лысого зверя тропинками доверчивых оленей к лагерю партизан. В тех местах у нее была любимая скала, и ей нравилось, стоя на самой вершине, подставлять ветру разгоряченные щеки. Внизу блестел купол монастыря, напоминая какую-то старинную волшебную сказку…
Теперь этот лысый прикажет поставить на ее скалу пулемет, может быть, пушку, и…
Если бы в ее силах было уговорить отца! Если бы она могла вцепиться лысому в его тощее морщинистое горло! О, если бы Маруся могла этим спасти Сережку и его друзей… Ну да, Сережку! — она ведь не сомневалась, что Сережка у партизан.
— Быстренько собери мне чего-нибудь в дорогу, — сказал отец.
Она вышла на кухню нарезать сала. Под ножом противно скрипела крупная серая соль, облепившая шкурку. Подошел отец, приподнял пальцем ее подбородок.
— Что опять невесела? Материал все-таки забери.
— Страшно одной оставаться, — сказала Маруся и умоляюще посмотрела на отца. — Возьми меня с собой!
— Ну-ну! Глупости! Завтра к вечеру вернусь!
Тогда Маруся направилась к Фридриху, покачивая на ходу бедрами и сама ужасаясь своей испорченности.
— Вы ведь не оставите меня одну, я буду бояться, — громко сказала она и улыбнулась.
Фридрих в волнении хрустнул пальцами и выпятил грудь.
— О, я буду имейт счастье…
Маруся не слушала конца любезной фразы — она украдкой наблюдала за отцом. Почему-то ей стало жарко. А отец с потемневшим лицом что-то нашептывал плотному офицеру. Потом они оба зашептали лысому…
— Яволь! — подумав, ответил лысый и, взявшись за фуражку, добавил:
— Разумеется, если фрейлейн так хорошо знает местность, мы берем ее с собой. Только быстрей, быстрей собираться. К рассвету надо быть в Алуште!
— Очень жаль! — говорит Маруся Фридриху, с насмешкой глядя в его оловянные глазки. — Очень жаль. К рассвету надо быть в Алуште. Придется в следующий раз!..
Падал снег. Нет, не падал, — снежинки яростно бросались навстречу машине, и Маруся невольно жмурила глаза. Она забилась в уголок задней скамьи. Рядом сидел лысый, молчаливый и страшный. Фуражку он держал на коленях. На фуражке неясно белело овальное пятно, череп, — эсесовская эмблема.
Слева от лысого сидел плотный офицер. Спереди, на откидных сиденьях — отец и тот, тощий; еще один офицер дремал рядом с шофером.
Когда ее посадили в машину, она обрадовалась. Из обрывков разговоров Маруся довольно ясно представила себе планы немцев. На рассвете машина с офицерами должна быть в Алуште. Там пункт сбора карателей. Из Алушты они пойдут в горы. Их поведет отец. Поведет в обход, глухими тропами. Грянут внезапно выстрелы, разорвутся гранаты, и все будет кончено.
Маруся должна остаться у Кутузовского фонтана. Тогда она сумеет раньше карателей добежать до партизан. Она доберется быстро до Аспорта: каждый кустик ей скажет здесь «здравствуй».
В большой штабной машине тепло, но Марусю пробирает озноб. Она зябко ежится в своем ватном пальто, кутается в пуховый платок, тот, в котором ее не узнал Сережка, и старается глубже забиться в угол. Мощная машина, буксуя в снегу, пробирается вверх. Лысый нетерпеливо посматривает на часы:
— Шнель, шнель!
Шнель — это она знает. Немцы почему-то всегда спешат. Но сейчас она тоже торопится. Скорее бы фонтан!
После Перевала рассвело. Снегопад как-то сразу прекратился.
— Шнель! Шнель! — торопит лысый.
— Шнель! — шуршат шины на поворотах.
Машина ринулась вниз. Повороты идут один за другим. Отражаясь в зеленоватых стеклах кабины, шоссе ложится боком, встает на дыбы, падает навзничь. У Маруси закружилась голова, хотя раньше ее никогда не укачивало. Как-то она проезжала здесь с Сережкой в кузове грузовика. Так же дыбилась сумасшедшая дорога, и на одном из поворотов Маруся случайно коснулась щекой щеки Сережки. Они испугались и покраснели, а потом, когда машину снова тряхнуло, так уж и ехали — щека к щеке…
Маруся спускает стекло и высовывает голову навстречу ветру. Ветер забирается под пуховый платок. Скоро фонтан.
— Совсем укачало, — жалуется она лысому.
Лысый брезгливо отодвинулся.
Впереди мелькнул мрамор фонтана.
— Остановите машину, — попросила Маруся. — Я не могу больше ехать.
— Нет остановка! — проговорил плотный офицер.
— Мне очень плохо… я не могу, — с отчаяньем простонала Маруся.
— Фрейлейн может пересесть к шоферу. Там не укачивает. Лейтенант уступит фрейлейн место, — сухо, без единой интонации сказал лысый и что-то добавил по-немецки.
Машина остановилась. Лейтенант услужливо открыл дверцу:
— Битте, фрейлейн!
Маруся умоляюще посмотрела на отца.
— Садись, Маша, — как можно мягче сказал отец. — Впереди почти не укачивает.
— Меня укачало, мне плохо.
— Хватит ломать комедию! — неожиданно рассвирепел отец. — Сколько ездила — не укачивало.
— Я не сяду в машину, — тихо и отчетливо сказала Маруся. — Я не поеду.
— Проводник, усадите вашу фрейлейн, — металлическим голосом произнес лысый. — Мы опаздываем.
Отец вылез. Глаза его стали большими, темными и злыми. И Маруся с ужасом подумала, что вот такие у него, наверное, были глаза, когда он обухом топора добивал колхозных лошадей. Из пьяных рассказов отца Маруся теперь знала, за что он был осужден Советской властью.
И Маруся поняла — ей не уйти.
А из Алушты, если она и ускользнет от немцев, то не сможет опередить того человека, который почему-то называется ее отцом.
Она откинула платок и подняла голову. Над ней высилась снежная вершина Чатыр-Дага, где-то там в горных лесах — партизаны. И Сережка… Сережка скажет: «Это ничего, что отец… Она была настоящим человеком».
Маруся села рядом с шофером.
Поворот, еще поворот, справа горы, слева пропасть. Вот сейчас… Сейчас ничего не будет: ни Сережки, ни гор, ни моря — ничего.
— Поднимите окно, сквозит, — сказала она немцу-шоферу. Тот не понял.
— Дас фенстер[6], — перевела она, припоминая затрепанный немецкий учебник.
Шофер левой рукой стал крутить рукоятку ветрового стекла Второй рукой он придерживал руль. Машина мчалась под уклон. Шоссе делало стремительную крутую петлю
«…И ничего — ничего не будет… Ничего!» — снова подумала Маруся, рывком наваливаясь на рулевое колесо.
Машину понесло к обрыву, она сбила дорожный столб и рухнула вниз.
…Прошли годы, и быль стала легендой.
— Марусин поворот, — говорят шоферы на восьмом километре Алуштинского шоссе. И каждый, как умеет, рассказывает эту историю притихшим пассажирам.
— Кто умеет водить машину? — спросил начальник разведки.
Мы сразу поняли его план. У нас донесение. Донесение очень срочное. До рассвета оно должно быть в сорока километрах от города, в штабе партизан. Сейчас уже вечер, а в три светает. Нам нужна машина, иначе не поспеть.
…И вот я и Борис, притаившись, лежим в палисаднике. На часах одиннадцать. Духота не спадает. Рубашка вся мокрая. Она неприятно липнет к телу. От нас до немцев шагов двадцать. Они сидят за дощатым садовым столиком. Эта шоферы. Их трое.
Очкастого с крысиной мордой я ненавижу. Второй… мне даже нравится его спокойное, слегка усталое лицо и сильные руки рабочего. Третий — немец как немец, рыжий, в пилотке набекрень, с выпяченным подбородком.
Немцы режутся в карты. По-моему, в скат. Игра идет при свете карманного фонаря. Играют уже давно. Лампочка светит совсем тускло.
Мы ждем, пока кто-нибудь проиграет.
Я знаю их язык и отчетливо слышу каждое слово. Игра идет на коньяк. Где-то они умудрились раздобыть его целый ящик.
При нас проиграл очкастый. Он прошел мимо, на улицу. Там, у тротуара, три легковые машины. Черный, блестящий «хорьх» и два «оппеля», Очкастый вернулся с бутылкой. Сейчас эта бутылка ходит по кругу.
Скоро опять один из троих проиграет.
Скоро кончится бутылка. Проигравший отправится за новой.
Мне хочется, чтобы проиграл очкастый.
До того, как попасть в этот палисадник, мы бегали по городу. Мы искали подходящую машину, которую можно было бы увести. Потом мы нарвались на патруль. После комендантского часа всюду полно патрулей. От них никуда не денешься, их не обойдешь. Удирая по задворкам и развалинам, мы попали на Первомайскую. Сейчас она называется не так, но нам наплевать на новое название. Мы крались вдоль темных фасадов и заборов, пока не наткнулись на эти машины. Но дверцы машин оказались запертыми. Шума мы поднимать не могли. И вот мы лежим в душном палисаднике и нетерпеливо ждем исхода игры.
Рыжий сменил батарейку. Выгоревший элемент шлепнулся в траву в двух шагах от нас. Лампочка вспыхнула холодным голубоватым светом. Лица немцев стали как на негативах: в резко очерченных тенях.
Я смотрю на игроков. Кто они?
Ну, вот с этим, очкастым, с крысиной мордой, ясно. Это эсэсовец. «Хорьх» — его. Паршивцу доверили возить крупное начальство. Может, штандартенфюрера. Наверное, он похож на хозяина. Мне почему-то кажется, что у эсэсовского полковника должна быть вот такая же плоская крысиная головка с крохотными булавочными глазками. Я уверен: очкастый — подлец и доносчик, другие шофера его тихо ненавидят. Мне хочется, чтобы он проиграл. Но два раза подряд это случается редко. Судя по всему, очкастый выигрывает. И с каждой минутой я ненавижу его сильнее и сильнее.
У соседа спокойное усталое лицо. Я слышал, его зовут Герман. У него большие сильные руки. Твердые и уверенные, они, наверное, касались металла. Мне почему-то он видится слесарем или токарем. Он должен быть хорошим семьянином… Странно, я не чувствую к нему ненависти. Мне трудно видеть в нем врага. Мне легче представить, например, Германа воскресным днем, с семьей. Ну, где-нибудь в зоопарке. Он терпеливо и серьезно объясняет своим малышам, почему тигры полосатые и почему их держат в клетке.
Третий — рыжий. Кажется, его зовут Франц. Уверен: любит поесть, налиться пивом, приятельски похлопать па плечу. Со всеми за панибрата. Руки, наверное, волосатые, рыжие от веснушек. Я очень хорошо представляю их на рулевой баранке…
До чего все несуразно. Сидят, играют в скат. Проигравший платит. Ему кажется, что коньяком. Я знаю другое: ставка — жизнь.
Вот почему эта игра в карты кажется до дикости нелепой, неуместной шуткой.
Кто затеял эту игру?
В конце-концов, все могло сложиться иначе. Дверцы машин могли оказаться незапертыми. Донесение могло оказаться не таким срочным. Мы могли бы не нарваться на патруль и не попасть на Первомайскую. И уж если на то пошло, то и эти трое тоже ведь могли бы не попасть на Первомайскую, Фридрихштрассе, Александерплац, Берлин, Лейпциг — вот где их место. Но они сидят на Первомайской, зеленой улице веселого крымского городка, эти непрошеные гости, и поэтому они мои враги. И очкастый, с крысиной мордой, и рыжий Франц, и слесарь Герман.
Карты розданы. Проигравший платит.
Мы молчим. Я и Борька. Нам все ясно. План был разработан с самого начала.
Когда проигравший пройдет мимо нас, я выпрямляюсь и бью его парабеллумом. У парабеллума массивная рукоятка, на рукоятке — кольцо. Ударить надо так, чтобы немец не успел охнуть. Это я умею. Я здорово научился на войне таким штукам. Борька подхватывает тело на руки и тихо опускает на траву. Мы забираем ключи и спокойно садимся. Борька за руль. Остальное уже проще. На заставах редко проверяют легковые машины. В любом случае мы проскочим.
Я знаю, о чем донесение. Завтра на рассвете немцы поведут в урочище семерых наших товарищей. Поведут на казнь. Эту весть надо доставить в штаб. Вот почему мне кажется, что игра идет слишком медленно.
Если я не убью, семеро будут казнены. Если проигравший останется жив, то это он будет убийцей. Только потому, что со своей Фридрихштрассе он попал на Первомайскую и проиграл.
В глубине палисадника, в освещенном окне особняка видны силуэты эсэсовцев. Вероятно, это хозяева сидящих шоферов. Те самые, кому захотелось толстого сала, яиц, даровых батраков, богатых поместий…
Я вслушиваюсь в реплики играющих, пытаясь уловить приближение конца. Рыжий, прищурившись и склонив голову набок, разливает остатки коньяка. Он сосредоточенно морщит лоб, обдумывая свой ход. Герман — тот, кого я считаю металлистом, — спокойно посасывает прилипшую к углу рта сигарету.
— Король!
— Шестерка червей… Туз!
— Бита.
Порой мне кажется, что немцы играют слишком легкомысленно. И тут же я вспоминаю: они думают, что проигрыш — всего-навсего бутылка коньяка.
Для игры в скат не нужно мастерски соображать. Проигрыш зависит от комбинации карт. Судьбой этих трех распоряжаются тузы и короли. Какая нелепость!
Пустая бутылка летит в сторону.
Проиграл Герман.
Где-то, когда-то, давным-давно, в какой-то неведомой жизни, я увлекался Гёте, Бетховеном, Шиллером. Я и сейчас их люблю. И мне нравятся большие рабочие руки этого слесаря. Но… Я толкаю Борьку в бок, и он отвечает мне едва заметным движением.
Герман встает. Он позвякивает на ходу ключами. Я тоже встаю и поднимаю рукоятку парабеллума…
Через пять минут мы сумасшедше мчимся по шоссе. Душно. Я опускаю стекла. Рвется кусками ветер.
— Отличный «оппель». Донесение доставим вовремя, — говорит Борька.
Я молча соглашаюсь с ним.
Этот месяц почти сплошь состоял из боев. Отряд никак не мог оторваться от карателей и все время находился в движении.
Рыть землянки или ставить шалаши было некогда.