— Опять болтаешься со своими кучерами? — зло бросила она в жирное лицо супруга. — Постыдился бы! У тебя на руках величайшая империя, а ты — цезарь. И в то же время ты совершенный дурак и шалопай.
— Иди прочь, проклятая! — вдруг рассвирепел Нерон. — Сколько раз тебе было сказано: не лезь не в свои дела! А то знаешь у меня? — грозно прибавил он. — На твоё место охотниц всегда найдётся достаточно.
— Ты слишком обольщаешься, — с раздувающимися ноздрями понесла вдруг Августа. — Разве только Криспилла какая-нибудь соблазнится честью быть подругой дрянного кифариста.
Вся кровь ударила в голову Нерона, и он, стиснув зубы, вдруг из всех сил ударил своим тяжёлым, расшитым жемчугом сапогом в огромный живот Поппеи. По всему огромному покою покатились и запрыгали жемчужинки, а Поппея только чуть слышно пискнула и, вся белая, повалилась на мраморный пол.
— Ну, ну, у меня дурака не валять! — крикнул, весь багровый, Нерон. — Пошла к себе… В другой раз не так ещё получишь.
Но белое лицо и остановившиеся глаза сразу сказали ему все: Поппея была мертва. Из-под неё текла уже по мрамору тёмная полоса крови… Дрожь прошла по жирному телу Нерона. Он хлопнул в ладоши, и сейчас же на пороге вырос раб.
— Убрать! — кивнул он на тело жены. — И чтобы там… распорядились…
В голове его все смешалось, и он не знал, что теперь ему, собственно, надо делать. Он уснул мёртвым сном, а утром встал с готовым решением: смерть Августы произошла от того, что она поскользнулась на мраморе, и первое, что нужно, это пышные похороны.
Во дворец были созваны лучшие врачи — среди них было немало рабов, но самое медицинское искусство все же почиталось, как ars honesta, — и, выпотрошив по всем правилам науки несчастную Поппею, они старательно набальзамировали её тело. И вот из пышного, ещё недостроенного Золотого дворца к гробнице Юлиев потянулось великолепное шествие: хор пел нэнии, восхваляя в них красоту и душевные качества великой Августы, мрачные звуки флейт мешались с воплями рабынь Поппеи, которые, распустив волосы и царапая себе грудь ногтями в кровь, шли за её гробом. Впереди несли изображения предков Поппеи. Нерон выступал с достоинством и старался, чтобы все у него было, как у настоящего, потрясённого великим горем супруга: и ему иногда хотелось быть эдаким солидным римлянином доброго старого времени, верным заветам своих предков, степенным и строгим супругом — или, если не быть, так хоть некоторое время казаться… И вот он то ронял голову на грудь, то поводил вокруг себя будто бы ничего не видящими глазами, то потирал свой низкий жирный лоб, как бы желая отогнать тяжкие, чёрные мысли. И так как он был уверен, что и это все выходит у него очень похоже, он был весьма доволен собою.
И вот после погребения он уже на форуме. Старые ростры, украшенные медными носами неприятельских кораблей, многое видели и слышали в долгой жизни своей, и мрамор их мог выдержать все. Вокруг толпились римляне: всем хотелось видеть игру знаменитого, но бездарного актёра ещё и ещё. Нерон в траурной тоге поднялся на старинную трибуну, оглядел близорукими глазами толпу, уронил круглую голову на грудь и, бессильно опустив тонкие руки вдоль жирного тела, долго стоял так перед Римом — немая статуя бездонной скорби…
Но вот он поднял голову.
— Граждане, — с усилием произнёс он тихо, угасшим голосом и, точно сделав над собой тяжкое усилие, громче повторил: — Граждане… — И снова уронил голову, и снова поднял и голову и руку. — Римляне, свершилось!..
Очень похоже удержав в груди рыдание и тщательно закругляя звонкие периоды — над речью своей он просидел до полуночи, — Нерон заговорил, по обычаю предков, о покойной Августе. Она блистала несравненной красотой. Её семейные добродетели цвели, как пышный сад, — многие из близко стоявших опустили глаза, — она была истинной женою цезаря…
Риторы и адвокаты неотрывно следили за правильностью построения речи и одобряли её. Весь вопрос был в том, сам цезарь составил её на этот раз или, несмотря на очень заметное охлаждение между ним и воспитателем Сенекой, старый философ и на этот раз захотел блеснуть красноречием? И одни доказывали шёпотом, что речь, несомненно, составлена Сенекой, а другие, подчёркивая некоторые особенности и даже несовершенства стиля, горячо утверждали, что божественный цезарь постарался для покойной Августы сам.
— Болтают, что он сам и уходил её, — усмехнулся кто-то. — Будто из ревности к иудею Алитуру, который все около неё околачивался.
— Ну, скажет тоже! У неё живот-то с Везувий был.
— Так что же? В ожидании благополучного разрешения, так сказать…
— Ты, пожалуй, ещё будешь утверждать, что и ребёнок у неё был не от божественного.
— А ты поставишь… ну, если не свою голову, так хоть, скажем, десять сестерций, что он был от Нерона?
— Значит, если бы не домашняя ссора, так у нас на Палатине оказался бы со временем отпрыск иудея?
— А хоть бы и осла! Хуже не будет.
А цезарь все округлял фразы, все помахивал руками, все крутил глазами — точь-в-точь так, как на этих же самых рострах делали до него разные знаменитые ораторы, имена которых сохранились даже в анналах, а портреты украшали Палатинскую библиотеку.
— Божественный цезарь, я никогда не осмелился бы тревожить тебя в твоей глубокой скорби, но дело не терпит никакого отлагательства: во дворце тебя ожидает наварх Волузий Прокул, который желает сделать тебе важнейшее сообщение по делам государственным.
— Какие сообщения могут иметь для меня какую-либо важность теперь, — глухо проговорил Нерон, — когда Рок отнял у меня мою Поппею и, может быть, даже наследника престола?!
— Цезарь, — строго проговорил Тигеллин, — ты не можешь думать только о себе: у тебя на руках судьбы империи. Ты ответствен за благополучие страны твоих предков перед богами. Я заклинаю тебя всем: выслушай наварха немедленно! Ещё день, и, может быть, будет уже поздно. Речь идёт для тебя о престоле…
— А что для меня престол?! — горько воскликнул Нерон. — Ну, возьмите его… Я пойду по свету и буду зарабатывать себе кусок хлеба своим искусством: оно прокормит меня, бывшего цезаря великой Римской империи…
— Цезарь, долг гражданина повелевает мне не повиноваться тебе на этот раз, — настаивал Тигеллин, которому уже опротивела вся эта комедия. — Если ты не уступишь мольбам твоего преданного слуги, я сейчас же подниму на ноги сенат, подниму народ и пусть все, пав перед тобой на землю, умоляют тебя узнать о грозящем несчастье…
Нерон, повесив голову, долго думал.
— Хорошо, — мрачно решил он. — Для вас я готов выслушать наварха. Где он?
Румяный наварх, склоняясь на ходу, уже выходил по знаку Тигеллина из-за колонны. И все трое исчезли в глубине личных покоев императора. Через некоторое время наварх, весьма довольный, вышел из Золотого дворца, а через час во дворец Аннея Серенуса явился отряд преторианцев и центурион, предъявив приказ, подписанный самим Тигеллином, арестовал Эпихариду.
И широкими улицами, заваленными кирпичом, камнями, лесом, чёрными головешками, мешками извести, гордо, точно в триумфе, прошла молодая красавица в страшную тюрьму при преторианских казармах.
XLIX. НЕОЖИДАННОСТЬ
Вернувшись домой, Анней Серенус узнал об аресте своей милой. Несмотря на то, что этого можно было ожидать, он был потрясён: он слишком хорошо знал Нерона. И потому прежде всего надо было сделать все возможное, чтобы вырвать её из когтей «божественного», а до этого надо немедленно укрыть Миррену. Присев к столу, он сейчас же написал на восковой табличке:
«Господин Анней Серенус Язону бен-Иоахиму шлёт привет. Одновременно с этим коротким посланием я отправляю к тебе девушку, которая находится под моим покровительством. Так как моя жизнь в опасности, прошу тебя взять её под твою защиту».
Он вызвал к себе Салама и, понизив голос, рассказал опечаленному арестом госпожи рабу все, что было нужно.
— Понял. Все понял, — повторил великан. — Все будет сделано так, как приказывает господин.
Через самое короткое время Салам уже входил с перепуганной Мирреной в новый, ещё пахнущий извёсткой дворец Иоахима. Язон, погруженный в тяжёлые думы, рассеянно прочитал записку Аннея и сказал:
— Хорошо. Скажите Мнефу, чтобы он позаботился о девушке. А я побываю у Аннея Серенуса сам сегодня вечером.
Мнеф чуть не ахнул, когда перед ним предстала перепуганная Миррена.
— Маран ата, — тихо уронила она.
— Маран ата, — отвечал он. — Как я рад, что теперь ты будешь под одной кровлей со мной! Я так боялся, что ты погибла. Я был на всех зрелищах и все трепетал, что увижу тебя на арене. Но хвала богам… Я говорю это для других, — тихонько поправился он. — Ты здорова и будешь теперь близко и под моей охраной. Не бойся, здесь не грозит тебе никакая беда — старайся только как можно реже показываться на люди. А лучше всего первое время не выходи из своей комнаты совсем. Пойдём, я тебя устрою.
Всегда ровный, спокойный египтянин зацвёл. Устроив Миррену в самом дальнем уголке нового дворца, который ещё отделывался, и приставив к ней двух рабынь, он ушёл к себе. Нужно было немедленно придумать, как увезти девушку от Язона. Весь погруженный в своё горе и думы, Язон пока не замечает ничего из того, что делается вокруг, но если потом он узнает, что Миррена здесь, то… Мнефу казалось, что между Язоном и Мирреной уже было что-то. Он ищет девушку не только потому, что так просила его её умирающая мать. И потому, первое: надо быть начеку и действовать скорее…
Но все расчёты человеческие подобны паутине: они держатся до тех пор, пока не найдётся мальчишки-шалуна, чтобы паутину эту прорвать, — так, мимоходом, зря…
Мнеф провёл бессонную ночь, размышляя, как лучше ему похитить Миррену, которая сразу полонила его холодное сердце. Миррена, тоже плохо спавшая, на зорьке, пока весь дом спал, решила выйти подышать в росистый и душистый сад. Правда, египтянин не советовал ей этого, но он внушил ей недоверие ещё с первого посещения с ним христиан, и потому ей казалось, что следовать его советам совсем не надо.
В парке было пустынно и свежо. Он тоже пострадал от пожара, но искусные садовники уже скрыли следы огня. Любуясь цветами, Миррена тихо шла вдоль высокой стены. Ей было грустно и одиноко в жизни. Исчезла неизвестно куда милая мать, появился и исчез тот юноша, который тогда, в Ольвии, сразу взял в плен её сердце. Все, что она о нем знала, было то, что он не единоверец, ибо он не знал, что такое «маран ата». И была она в огромном мире сирота, и не было у неё ни близкого человека, ни своего угла. Тяжело быть таким перекати-полем, которые видала она в скифских степях, трудно жить по чужим углам. Почему она в этом доме? Только потому, что схватили покровительницу её, Эпихариду, только потому, что Серенус, пока не отгремит гроза над ним, послал её прятаться здесь. А если они оба погибнут?
И вдруг она остановилась как вкопанная: впереди, у сонного пруда, на котором тихо, как в сновидении, скользили белые лебеди, сидел кто-то в надломленной позе большого горя. И он словно почувствовал взгляд испуганных глаз Миррены, обернулся, присмотрелся и — вскочил.
— Миррена! — воскликнул Язон и раскрыл ей объятия.
Это вышло совсем нечаянно. Если бы появление её не было так внезапно, он, как всегда, сразу замкнулся бы в своей обычной стыдливости… Точно крылья какие перенесли её по зеленой лужайке, и она бросилась к нему на шею.
— Кто ты? Где я?! — воскликнула она. — Я уже отчаялась найти тебя когда-нибудь… О, как тосковала я по тебе, как звала, как плакала!
Вся в слезах, она была так прелестна, так трогательна, что он уже не мог не прижать её к себе, и губы его уже искали милых уст её.
— Но кто ты? — лепетала она. — И как это случилось, что мы в третий раз встретились с тобою? Или Анней нарочно послал меня к тебе?
— А, так это ты та девушка, о которой просил меня Серенус?
— Да. Но ты-то, ты-то кто? Скорее скажи мне твоё имя, чтобы я опять не потеряла тебя!
— Я Язон, сын Иоахима.
— Какого Иоахима? Этого чудовищно богатого иудея?!
— Да.
Она быстро потухла и повесила головку.
— Но чем же ты так огорчилась? — обнимая её, с удивлением спросил Язон. — Что случилось?
— Случилось то, — задрожали вдруг её губы, — что… что ты богат, а я раба, нищая… А кроме того, и ещё хуже, ты иудей, а я — христианка.
— Ну так что же?
— Как что? — с удивлением посмотрела она на него. — То, что я носила тебя столько времени в своём сердце, а теперь мы должны будем расстаться.
— Какая ты странная девушка! Почему расстаться? Потому, что я богат?
— Конечно. Твой отец не позволит тебе жениться на какой-то рабыне. Да и я, как христианка, не могу связать свою жизнь с иудеем.
— Почему? Почему же я, иудей, не могу жениться на тебе?
— У нас такой закон. Христианка не может выйти замуж за неверующего в Господа нашего Иисуса Христа. Спроси наших пресвитеров.
— Я не желаю спрашивать никаких пресвитеров. Раз я полюбил тебя, ты, если хочешь, хоть сегодня же войдёшь в этот дом моей женой. У иудеев тоже есть закон, который запрещает это, но у меня есть свой закон.
— Какой закон?
— Закон моего разума и совести. Я не желаю слепо подчиняться никому, ни какому-то Моисею, ни какому-то Мессии.
Слезы брызнули из глаз Миррены, и она отстранилась от Язона.
— Ты богохульствуешь, — проговорила она, сдерживая рыдания. — Я не смею даже слушать того, что ты так дерзко говоришь мне. Я так ждала тебя, так искала; и вот теперь мы дальше один от другого, чем были тогда, когда германский воин умчал меня от тебя, умирающего в крови на пустынной дороге.
И, закрыв лицо обеими руками, она горько заплакала. Язон был тронут её горем. Он снова крепко прижал её к себе.
— Моя Миррена, моя нимфа, не плачь, — говорил он ей в розовое ушко. — Ты вся во власти призраков. Если религия служит источником страданий, это не религия. Религия — это океан бездонной радости. Только в истинной религии и жизнь. Я был у твоих христиан здесь, в Риме, — Боже мой, гамадриада моя, ведь это только несчастные невежды, которые, как все невежды, искренно убеждены, что они — соль земли… Их жалко потому, что они умирали за бред, в котором нет никакого смысла. Но…
— Не говори о том, чего ты не знаешь! — горячо воскликнула Миррена. — Сейчас я хотела было просто убежать от тебя, но мне вдруг открылось, что Он повелевает мне остаться около тебя и спасти тебя вопреки тебе. Наши старцы научат тебя всему, откроют слепые глаза твои на божественную истину… Хорошо?
— Если тебе нравится, я готов побывать у них с тобой ещё и ещё раз, милая… Но…
— Не надо но, — прижалась она к нему. — Ты должен просто пойти со мной к ним. Теперь у меня в жизни будет только два дела: обратить тебя к Господу и найти мою милую бедную мать.
Язон смутился: в самом деле, она ведь не знает ещё о смерти матери.
— А кстати: как ты узнал, что меня зовут Мирреной? — улыбнулась она ему снизу вверх, прижимаясь к его груди.
— Но… но мне сказала это… твоя мать…
— Как моя мать? — вдруг вся всполыхнулась Миррена. — Почему ты её знаешь? Где ты встретил её?