— Я видел твою мать в плену у германцев, — слегка смутился Язон. — Она здорова. Теперь, когда я нашёл тебя, я пошлю варварам выкуп за неё и вы будете вместе.
— Милый, милый… А я так тревожилась о ней! Я думала, что мы никогда больше уже и не увидимся… Значит, теперь у меня только одно дело: обратить тебя и… маму к Господу.
Он держал её в своих объятиях и сверху вниз глядел на это милое личико с удивительными лесными глазами… А из-за пышных кустов олеандра на них с удивлением и злобой смотрел Мнеф.
Мнеф к утру решил так: как тогда с Тирроином, верховным жрецом Изиды, он придумал это маленькое развлечение с римскими дамами, введя в игру доброго бога Анубиса, так и теперь, зная условный знак христиан, это их «маран ата», можно попробовать осторожно переговорить с их жрецами относительно Миррены. Но то, что он вдруг увидал у пруда, сказало ему без слов, что теперь, пожалуй, все жрецы будут уже бессильны.
Но не таков был Мнеф, чтобы отступать. У него в самом скрытом уголке души давно уже зрел другой план, который, если он удастся, может быть, даст ему не только Миррену, но и большую часть огромных богатств Иоахима.
L. У ЛУКИ
Миррена плакала без конца: её любимый — поганый язычник! Несмотря на близость Язона, не у него она искала утешения в горе, а у тех самых христиан, о которых он говорил с такой непозволительной лёгкостью.
— Но теперь, когда всюду шныряют шпионы цезаря, идти туда одной тебе совершенно немыслимо, — сказал Язон. — А так как ты хочешь, чтобы и я их узнал поближе, так вот я, кстати, тебя туда и провожу. И нашего Филета возьмём: он очень интересуется ими.
— Хорошо, — не переставая плакать, отвечала Миррена. — Господь хочет обращения неверных.
После прандиума, одевшись попроще, они вышли. За ними, закутавшись в длинный palliolum, следовал Мнеф: он хотел знать, что у них задумано. Все заметное в общине разбежалось, и много нужно было Миррене усилий и расспросов, чтобы на окраине города, за преторианскими казармами, отыскать одинокого Луку. Запершись от всего, он сидел и все писал своё сказание о жизни Мессии. Мнеф сразу догадался, что они исчезли у прячущихся христиан. Это опять была вода на его мельницу. Он хорошо заметил дом и зашагал домой. В голове его зрели огромные решения.
Лука, похудевший, ещё более притихший — все эти ужасы камнем легли на его мягкую душу, — с ласковой улыбкой встретил в своей убогой келийке неожиданных гостей. Узнав о цели их прихода, он застенчиво проговорил:
— Тогда, может быть, лучше всего будет, если я прочту вам то, что я записал о жизни, учении и смерти Мессии?
— И прекрасно, — сказал Филет. — Так будет больше порядка в беседе.
Он тоже очень похудел: гибель Елены задавила его.
Лука, волнуясь, приступил к чтению своей поэмы, сознательно, на радость людям, им разукрашенной. Все внимательно слушали. Часто всех охватывало глубокое волнение. Но иногда Язон с Филетом недоуменно переглядывались. И, отирая глаза, — Лука не стыдился слез своих — он опустил свои папирусы.
— Тут ещё не все записано, — сказал он. — Многое ещё не внесено. Это только самое главное.
— Так, — сказал тихонько Филет. — Это ты хорошо вздумал, что решил записывать все эти происшествия. Но позволь говорить с тобой откровенно обо всем этом. Господин мой, и тебе, вероятно, известный Иоахим, посылал меня некоторое время тому назад в Иерусалим, чтобы разобраться в его библиотеке. Там совершенно случайно я наткнулся на рассказы мессиан о их умершем — да-да, я знаю: и воскресшем — Мессии. И многое из того, что я от них слышал, я записал — так, для себя: я люблю записывать то, что в жизни наводит меня на размышления. Так вот, милый Лука, прошу тебя, умоляю тебя, ответь мне на один вопрос мой, но искренно, от всей души… И пусть они оба будут свидетелями.
— Хорошо, — мягко улыбнулся Лука. — Спрашивай.
— Вот мой вопрос, — как-то истово, вкладывая в свои слова всего себя, продолжал Филет. — Да, Мессия ваш родился, рос, потом вышел на проповедь; проповедь эта возбудила большую вражду во властях и, в конце концов, его почему-то обвинили в нелепых преступлениях — он никогда царём иудейским себя не называл! — и распяли на кресте по приказанию римского прокуратора. Так?
— Так.
— Но скажи ты мне, ради всего для тебя святого… ну, хотя ради Мессии этого, которого ты так любишь… скажи: зачем же ты в своём рассказе наговорил столько всего о разных чудесах его совершенно ненужных, о его воскресении, о его явлении после смерти и все там такое?!
Лука виновато улыбнулся и просиял своими честными глазами.
— Если ты так прямо спрашиваешь меня, — взволнованно отвечал он, — то с моей стороны было бы грехом не ответить на вопрошение твоё от всей души. Да, ты прав: ничего такого не было. Но… всякий раз, как я пытался рассказывать людям только о том, что действительно было, они совершенно не слушали меня, а когда я все это для них изукрасил, они никак не наслушаются. Они плачут. Недавно, когда во время преследований я прятался — только вы никому не говорите — у Амариллис, жены доброго Галлиона, проконсула Ахайи, я прочитал у одного языческого писателя, Лукреция, хорошее место:
Я поступаю, как врач. Когда горький полынь он ребятам
Маленьким дать пожелает, сперва по краям свою чашу
Сладкою влагой янтарного мёда немного он мажет,
Чтоб услаждением губ их неопытный детский рассудок
Ввесть в заблуждение. Так без труда поглощается ими
Горькая жидкость полыни. И этот обман не вредит им,
Наоборот, ещё более восстанавливает здоровье…
Так же и я поступаю…
— Мажешь край чаши мёдом? — сказал Филет.
— Да, — стыдливо уронил Лука. — Я думаю что Господь не поставит мне этого в вину.
— Лука, милый брат мой, позволь мне от всей души обнять тебя, — вставая, проговорил Филет. — Теперь я в твоего учителя, Мессию, верую много более, чем тогда, когда ты рассказывал мне о его воскресении из мёртвых. Если… — голос его слегка дрогнул, — если это он дал тебе силы на… такую жертву, то, в самом деле, значит, в нем бьёт какой-то источник живой воды для души человеческой!
И он сердечно обнял смущённого, но сияющего Луку. Лука всегда тихо радовался, когда он находил детей, которым край чаши мёдом мазать было не нужно.
— Ну, а теперь второй вопрос, — продолжал взволнованно Филет. — Я слышал, что здесь, в Риме, проповедует главный наставник ваш, Павел… Кстати, где он? Надеюсь, он не попал в число несчастных, которых замучили неизвестно за что на арене?
— Где он, я не знаю, — смутился Лука: ему было тяжело это таинственное исчезновение учителя, он не мог верить, что тот смалодушествовал и бежал. — Но что ты хотел сказать о его учении?
— Я говорю, слышал, что он проповедует, — продолжал Филет. — Мало того, у нас в Сицилии, в библиотеке, я недавно нашёл его послание к каким-то римлянам, которое я прочёл с большим интересом и, каюсь, с большим трудом: так запутанно он мыслит и так темно и беспорядочно мысль свою высказывает. Так вот, опять молю тебя, скажи мне по всей правде: там, в Иерусалиме, на месте, собирая все, что было можно, о вашем Мессии, я и следа не нашёл того, о чем пишет в своём послании к римлянам Павел. Что это значит? Как мог он выступать от имени Мессии и говорить вещи, которых Мессия никогда не говорил и которых он никогда не одобрил бы?
Лука потупился.
— Этого и я никак не мог понять, — смущённо сказал он. — Павел начал как будто с того, что там, на берегах озера Галилейского, говорилось, — не совсем так, но приблизительно, — а потом, и очень быстро, он словно обо всем этом совершенно забыл и стал говорить только от себя. Это чрезвычайно смущало меня, настолько, что я даже хотел совсем покинуть учителя, но… не мог. Уж очень иногда был он жалок в этом постоянном озлоблении своём и беспомощности! Он был, по-моему, очень несчастный человек…
Филет долго смотрел на Луку увлажнившимися и добрыми глазами.
— Ах, Лука, Лука! — проговорил он. — Ну, если бы у вашего Мессии все ближайшие ученики были похожи на тебя, то… Я стал как-то перечитывать свои записи о Мессии и думал: вот был человек и ушёл — осталось ли хоть что-нибудь после него? И я увидел, что осталось. Осталось от него, во-первых, то, что он говорил — помнишь, Лука? — народу на горе. Осталась притча его о мытаре и фарисее, которую я часто повторяю про себя, как молитву. А выше всего из того, что осталось, это рассказ о том, как привели к нему блудницу, чтобы побить её перед ним камнями, а он только сказал судьям её: кто без греха, пусть бросит первый камень… И все отошли прочь со стыдом великим… Вот это для меня в нем самое главное.
— Так, — после долгого молчания проговорил Лука, — Верно. Но… — виновато улыбнулся он, — но не только не грешно помазать мёдом край чаши для детей, но и сам я, пожалуй, от мёда этого не откажусь. Ты прости меня, Филет, но мне кривить душой не хочется. Нет, от мёда не отказываюсь и я. Ибо, когда я читаю, как над колыбелью его в звёздной вышине летали хоры ангелов и воспевали песнь: «Слава в вышних Богу, а на земле да будет мир среди людей и благоволение», я плачу от радости… хотя, может быть, этого никогда и не было.
И в самом деле на глазах его выступили слезы…
И долго проговорили они об ушедшем в смерть Мессии, и всем в этот вечер казалось, что он, в самом деле, воскрес — по крайней мере для них, на эти вот тихие, умилённые вечерние часы… Но Миррена чувствовала какую-то странную неудовлетворённость. Не нравилось ей, что вот они спорят как-то, рассуждают — ей было больше любо твёрдое слово старых пресвитеров, которые говорили от имени Господа, которые как будто не знали никаких колебаний и за которыми было так хорошо прятаться от жизни с её загадками. Но радовало её то, что Язон так хорошо говорил о Христе: в этом она видела залог его скорого обращения. И сладкая надежда, что она уже косвенно поспособствовала спасению души любимого человека, смягчала её огорчение, что пока он все-таки только поганый, погибший язычник…
LI. КОНЕЦ МНЕФА
Тигеллин осторожно сообщил Аннею Серенусу — он старался потихоньку делать одолжения всем, чтобы, в случае каких перемен, иметь людей обязанных повсюду, — что Эпихарида на допросе решительно ничего не сказала, держала себя с чрезвычайной дерзостью и что возможно, что её подвергнут пытке. Анней похолодел.
— Конечно, я могу дело с пыткой немножко затянуть, — осторожно добавил Тигеллин. — Но ты сам понимаешь, что и немножко теперь много: каждый день можно ждать перемен. Но все же надо тебе… поторапливаться: божественный цезарь легко может вспомнить о ней и тогда…
Анней не взвидел света. Ему было совершенно ясно, что спасти милую может только одно: переворот. Дождавшись утра, когда он обыкновенно являлся к Нерону будто бы для доклада, — Нерон решительно ничем, кроме лошадей и музыки, не интересовался — он скрыл под тогой отточенный кинжал и поднялся на Палатин. Он ждал увидеть Нерона, как всегда, в его личных покоях, но к удивлению своему встретил его в вестибюле: император шёл с кем-то вдвоём и озабоченно, по-видимому, разговаривал. Вглядевшись, Анней сразу узнал в собеседнике цезаря египтянина Мнефа, человека, которому он никогда не доверял. Неподалёку от него стояла ещё не совсем оконченная огромная золотая статуя Нерона. Вокруг неё были ещё навалены доски подмостей и всякие материалы. Анней в одно мгновение отступил за гигантскую статую. Сердце его бешено билось…
— …Я служу ему уже немало лет, божественный цезарь, — вкрадчиво говорил Мнеф. — И я посвящён во все дела его. Иоахим тайно сносится с твоими полководцами. К Виндексу в Галлию ездил от его имени я. Так как он боится, что несметные богатства его — они много больше, чем все предполагают, — привлекут твоё внимание, он считает нужным держать наготове полководцев, чтобы в случае надобности отвлечь твоё внимание мятежом, а то и самому укрыться, в случае беды, у них: его «Амфитриду» не догонит не только ни одно из военных судов, но и ни одна либурна[79]. Сносится он и с Гальбой, и с Веспасианом. С Вителлием — не знаю: кажется, зная его пьянство, он не особенно доверяет ему… В довершение всего Язон с ментором его Филетом состоят участниками вредного сообщества тех христиан, которых ты так справедливо, но так недостаточно покарал: это, может быть, самая опасная секта из всех. Повторяю тебе, божественный цезарь: роскошный дворец Иоахима — иудей всем обязан только твоей благосклонности — это гнездо ядовитейших змей, и чем скорее ты их раздавишь, тем лучше будет для империи и для тебя…
Они скрылись среди огромных колонн. Анней осторожно вышел. Да, убить гадину, конечно, необходимо, но прежде всего нужно на случай неудачного покушения немедленно предупредить дружески расположенных к нему Иоахима и Язона. Он вернётся через десять минут, когда Нерон будет, вероятно, один. Он быстро вышел из дворца и в сопровождении своего обычного небольшого конвоя поскакал к Иоахиму.
Тот хмуро выслушал его и протянул патрицию руку.
— От всего сердца благодарю тебя, благородный Серенус. Ты прав: спасти всех нас может только переворот. Между нами: мы уже стоим накануне его. Восстание в Риме вспыхнет не сегодня-завтра. Многие из твоих друзей принимают в нем участие. Будь готов ко всему. Но не выступай, как ты хотел, единолично: ты можешь сорвать все. В деле нужен порядок.
И когда начальник вигилов уехал, Иоахим хлопнул в ладоши. В дверях вырос раб.
— Как только вернётся домой Мнеф, чтобы он сейчас же явился ко мне. В боковой комнате, рядом, должны быть мои телохранители.
Тот низко поклонился и исчез.
Иоахим широкими шагами ходил из угла в угол своего огромного покоя: вся кровь кипела в нем и в глазах темнело от ярости. Он знал людей. Ему казалось, что уже никакая низость не может удивить его, и вот все же египтянин удивил. Игра негодяя ему была совершенно ясна: по закону доносчик получал большую долю состояния того, на кого он доносил. Собственно, закон требовал выдачи ему половины, но цезари и их окружение всегда устраивали так, что львиную долю они брали себе, а доносчику давали столько, сколько казалось им достаточным.
В дверь раздался условный стук, три удара. Это был Мнеф. Иоахим ощупал под тогой кинжал и ответил:
— Войди…
Вошёл Мнеф со своей обычной ласковой улыбкой.
— Где ты был так долго? — спокойно спросил его Иоахим.
— По твоему повелению, я был у божественного цезаря, господин, — отвечал египтянин, насторожившись. — Как ты повелел, я доложил цезарю, что всей суммы займа внести сразу невозможно даже и для тебя, что необходимо разбить её на ряд менее крупных взносов.
Иоахим хлопнул в ладоши.
У двери согнулся раб.
— Пусть войдут телохранители, — коротко уронил Иоахим.
В дверях выросли ряд гиганты-роксоланы, едва понимавших по-латыни.
— Взять его! — указал им на Мнефа Иоахим.
В одно мгновение Мнеф был окружён великанами. Он весь посерел: он слишком хорошо знал Иоахима.
— Собака! — с отвращением бросил тот ему в лицо. — Отвечай: не я ли подобрал тебя, беспомощного щенка, без роду без племени, в нищете? Не я ли дал тебе образование такое же, как и моему сыну? Не жил ли ты в доме моем как свой? Так или не так?
— Так, — с трудом отвечал Мнеф.
В нем крутился вихрь: все ли известно Иоахиму, или не все и, если все, каким чудом мог он узнать так скоро?
— И за все это… и не только за это… в моем завещании ты занимаешь одно из первых мест… и за все это ты не нашёл ничего лучше, как предать меня и сына! Тебе захотелось получить цену крови. Так или не так?
Весь серый, с дрожащими коленами, Мнеф опустил свою сухую голову: знает все, и отпираться бесполезно.
— Так, — едва выговорил он, стуча зубами. — Но… выслушай меня…
— Нет, собака, слушать тебя я не буду, — оборвал Иоахим. — Кто солгал раз, тот солжёт и второй раз. Ты — предатель. Сэм, — обратился он к старшему из телохранителей. — Отрежь ему тут же, на моих глазах, язык…