Вы убедили нас, досточтимая госпожа, в необходимости спешить. Мы также опасаемся, что другие смогут нас опередить в этом похвальном начинании, и это приведет к самым пагубным результатам. Надеюсь посетить вас, когда в следующий раз приеду в город.
Желаю многих лет жизни и здравия диктатору.
LXIV. Порция, жена Марка Юния Брута, — своей тетке и свекрови Сервилии
(26 ноября)
При всем моем уважении к вам я вынуждена настойчиво просить вас больше не бывать в нашем доме. Мой муж не утаил от меня, с какой неохотой он вас принимает и какое облегчение испытывает при вашем отъезде. Вы должны были заметить, что он никогда не посещает вашего дома, из чего можно заключить, что вас он принимает у себя только из сыновнего долга. Его раздраженное состояние и беспокойный сон после вашего ухода вынуждают меня писать это письмо. Мне бы следовало сделать это раньше, ибо я считаю неприличным, чтобы меня, его жену, высылали из комнаты всякий раз, когда вы беседуете.
Вы знаете меня уже много лет. Вы знаете, что я не сварлива и прежде не раз выражала вам свою признательность. Но ведь и мои близкие были вынуждены прибегнуть к такой же мере, отчего мне, правда, не легче. (То есть ее золовки, жены Кассия и Лентула, по-видимому, тоже закрыли перед своей матерью двери.) Муж не знает о том, что я вам пишу. Однако я не возражаю, чтобы он об этом узнал, если вы найдете нужным ему сообщить.
Благодарю за сочувствие по поводу моей тяжкой утраты (выкидыша). Меня бы больше тронули ваши заверения в любви, если бы вы считали меня членом семьи, который вправе участвовать в ваших жарких спорах с моим мужем.
LXIV-А. Надпись
(Нижеследующие слова были начертаны на золотой табличке, вделанной наряду с другими памятными таблицами в стену за домашними алтарями рода Порциев и Юниев, где они и оставались вплоть до разрушения Рима.)
Порция, дочь Марка Порция Катона Утического, будучи замужем за Марком Юнием Брутом, тираноубийцей, знала, что муж скрывает от нее свои замыслы освобождения римского парода. Как-то ночью она глубоко вонзила кинжал себе в бедро. Долгие часы она не издавала ни стона, несмотря на терзавшую ее боль. Утром, показав рану мужу, она сказала: «Если я могла молчать, терпя такую боль, неужели ты не веришь, что я умолчу о том, чем захочет поделиться со мной мой повелитель?» Тогда муж со слезами обнял ее и рассказал все, что таил в своем сердце.
LXV. Госпожа Юлия Марция из дома диктатора в Риме — Луцию Мамилию Туррину на остров Капри
(20 декабря)
Мы пережили такое тяжелое время, дорогой мальчик. Ты меня прости, но я не буду во все это вдаваться. Ужасное происшествие (осквернение Таинств Доброй Богини) нас всех просто убило.
Мы стараемся как можно реже выходить из дому и, словно призраки, бродим, вглядываясь друг в друга. Мы все ждем какой-то кары — я чуть было не сказала: мы жаждем этой кары. Хотя, в сущности, мы уже наказаны. Даже празднества в честь Сатурна, сам понимаешь, прошли в Риме невесело (Сатурналии начались 17 декабря), а мой управляющий пишет, что и наши горные деревушки окутаны мраком. Я особенно огорчаюсь за детей и рабов — для них это время года всегда было самым счастливым.
Последние новости тревожат меня не меньше, чем сам скандал. Подлую пару оправдали. Судьи, несомненно, подкуплены — Клодий заплатил им громадные деньги. Что тут скажешь? Нам приходится жить в городе, где деньги сильнее общественного мнения. Мне рассказывали, что возле домов судей целый день толпится народ и плюет на стены и двери. Утром я перемолвилась несколькими словами с Цицероном. Он вне себя от отчаяния. Речь его на процессе была лучшей из всех, какие он когда-либо произносил. Я ему это сказала, но он только махнул рукой, и по щекам его покатились слезы.
Отказ племянника выступить обвинителем мне понятен, хотя я глубоко об этом сожалею. Если у него не хватило духа сделать это как ее мужу, он был обязан выступить как верховный понтифик. Тут есть одна подробность, которую я должна тебе сообщить, но под большим секретом. Племянник знал заранее, что этот ужасный человек явится на Таинства. Он мог приказать схватить его у входа, но пожелал, чтобы все дело само вышло наружу, как это и произошло.
До чего мне жаль, что тебя здесь нет, дорогой Луций. Он сам не свой. Он меня попросил, чтобы я пока побыла с ним. По моему настоянию мы остались жить к общественном здании. (Верховный понтифик обычно жил в общественном здании на Священной дороге, которое предоставлялось ему государством. Цезарь в связи с тем, что в скандале была замешана его жена, предпочел бы переселиться в свой дом на Палатинском холме.) Он еще больше погрузился в работу. Теперь мы уже почти наверняка вступим в войну с парфянами. Коринфский перешеек будет перерезан каналом. Марсово поле перенесено в другой район, к подножию Ватиканского холма, а на месте теперешнего поля будет большой жилой район. Откроют библиотеки для народа, целых шесть, в разных концах города. Вот темы наших застольных бесед, но мысли его заняты другим. Ах, если бы с ним был друг, перед которым он мог бы излить душу. Он больше не приглашает своих всегдашних сотрапезников. Время от времени у нас бывает Децим Брут и другой Брут, но вечера проходят невесело. Наш друг умеет проявлять дружбу только к тем, кто сам относится к нему с приязнью. Как говаривал мой муж о таких людях: «Смельчак в любви всегда робок в дружбе».
Хочу поделиться с тобой еще одним секретом. Первое предостережение о наглом святотатстве, замышляемом Клодием, пришло к нам, как бы ты думал от кого? — от египетской царицы. В городе упорно говорят, будто племянник на ней женится. Тогда было бы понятно, что ее побудило разоблачить чудовищный заговор. Однако могу тебя заверить, что в подобных слухах нет ни капли правды. Что-то между ней и нашим другом произошло; не знаю, что именно. Думаю, отчасти из-за этого разлада он так и угнетен, да и она страдает, я знаю. Люди считают, что мы, пожилые женщины, топко разбираемся в любовных интригах. А вот я — нет. Могу сказать одно: какая-то дурацкая помеха испортила в высшей степени приятные отношения. Бросилось мне в глаза и то, что мой внучатый племянник (Марк Антоний) совершил поездку на восточное побережье.
Глупо, что Цезарь живет один. Мы с ним об этом говорили. Пора смазливых девушек миновала. Кто мог бы стать ему более подходящей женой, чем наша милая Кальпурния, которую все мы так давно знаем? Она вела себя сдержанно и с достоинством при многих весьма сложных обстоятельствах. По-моему, ты скоро услышишь, что она переехала в этот дом после весьма скромной церемонии бракосочетания.
Лают собаки. Он вернулся. Я слышу — он здоровается с домашними. Только тот, кто сильно его любит, почувствует, как притворен его веселый тон. Я не перестаю себе удивляться: за свою долгую жизнь я многих любила и потеряла, но никогда еще я не чувствовала себя такой бессильной помочь чужому горю. Я даже не знаю его причин, вернее, главной из многих возможных.
На следующий день.
Пишу второпях, дорогой Луций. С кем же мне поделиться, как не с тобой?
Странные творятся дела. Даже он не смог удержаться и рассказал мне с деланной небрежностью о множестве заговоров, которые то и дело открывают,
— о попытках произвести государственный переворот и убить его. Он свертывал и развертывал какие-то бумаги. «В прошлом году это был Марк Антоний, — сказал он. — А теперь, кажется, об этом подумывает и Юлий Брут». Я с ужасом отшатнулась. Он наклонился ко мне и сказал со странной улыбкой: «Никак не дождется, чтобы упокоились эти старые кости».
Как мне жаль, что тебя здесь нет, дорогой Луций!
LXVI. Клеопатра — госпоже Юлии Марции на ее имение в Альбанских холмах
(13 января)
Меня очень обрадовало, что вы совсем оправились от вашего недомогания. Надеюсь, мои ежедневные посланцы не слишком обременяли тех, кто за вами ухаживал.
Я ожидала вашего выздоровления для того, чтобы задать вам неотложный вопрос. Я со всех сторон окружена врагами, однако мне все же повезло: вы не только единственный человек, к кому я могу обратиться, но и лучше, чем кто бы то ни был, можете дать мне совет.
Милостивая государыня, я приехала в Рим в интересах той великой страны, которой я правлю. Я приехала как чужестранка, не знающая обычаев римлян и рискующая совершить ошибки, пагубные для моих целей. Желая от этого уберечься, я учредила сеть наблюдателей, которые осведомляют меня о том, что происходит в столице. Я никогда не пользовалась полученными сведениями во вред законнейшим интересам римских граждан; в ряде случаев я имела возможность оказать услуги общественному порядку.
Благодаря упорству и счастливому случаю я имею возможность пристально следить за кознями лиц, замышляющих совершить переворот и убить диктатора. Это не первые заговорщики, на которых обращали мое внимание, но наиболее решительные. Вряд ли стоит перечислять в этом письме их имена.
Милостивая государыня, самой мне трудно в настоящее время оповестить диктатора. Во-первых, ему может быть неприятно, что женщина, и к тому же иностранка, во второй раз сообщает ему о вещах, столь близко его касающихся. Во-вторых, обидное недоразумение лишило меня его доверия. Утешает меня лишь то, что он знает, как тверда и непоколебима я в своем желании видеть его на том высоком посту, который он занимает в Римской республике.
Группа заговорщиков, о которых я вам пишу, замышляла убить диктатора в полночь, 6 января, когда он возвращался с выборов членов городской управы. Они собирались устроить ему засаду у моста через речушку возле храма Тебетты и под этим мостом. В тот раз я разослала анонимные письма четырем из заговорщиков и сообщила им, что Цезарь знает об их намерениях. Теперь они собираются напасть на него, когда он 28 января будет возвращаться с игр. Вы понимаете, что было бы неосторожно снова писать заговорщикам, к тому же я обещала моему осведомителю, который входит в их число, что я этого не сделаю.
Я настоятельно прошу, высокочтимая госпожа, поскорее дать мне совет, что делать. Проще всего, как я полагаю, было бы сообщить эти сведения начальнику тайной полиции диктатора. Однако этого я сделать не могу. Я слишком хорошо знаю, как беспомощна эта организация. Она представляет диктатору доклады, где неверные данные прикрывают нерадивость, а личные пристрастия выдаются за факты, где утаиваются важные сведения и раздувается всякая ерунда.
Прошу вашего ответа.
LXVI-А. Госпожа Юлия Марция — Клеопатре
(С тем же посланным)
Благодарю вас, великая царица, за ваши письма, а также за многочисленные знаки внимания во время моей болезни.
По поводу последнего письма: мой племянник осведомлен в общих чертах о тех лицах, о которых вы пишете. Речь идет об одной и той же организации, имена ее участников ему известны. Я сужу об этом по тому, что он говорил со мной о засаде у моста. Я не сомневаюсь, однако, что вы располагаете более подробными сведениями, а это чрезвычайно важно. Меня глубоко тревожит, великая царица, что мой племянник не подавляет подобных заговоров с тон энергией и бдительностью, какие он проявляет, когда опасность грозит государству.
Я позабочусь о том, чтобы он узнал о покушении, назначенном на 28-е число. И, выбрав подходящую минуту, сообщу ему, что этим предостережением мы обязаны вам.
Время, в которое мы живем, повергает нас в такую растерянность и горе, что счастливые часы, проведенные с вами, кажутся мне канувшими в далекое прошлое. Да вернут поскорее бессмертные боги Риму хоть немного покоя и да отвратят от нас свой праведный гнев.
LXVII. Дневник Цезаря — письмо Луцию Мамилию Туррину на остров Капри
(Записи, видимо, сделаны в январе и феврале)
1017. (Соображения за и против постройки канала через Коринфский перешеек.)
1018. (О растущем спросе на римские предметы роскоши в Галлии.)
1019. (Просьба прислать книги для новых публичных библиотек.)
1020. Ты как-то раз со смехом спросил меня, спилось ли мне когда-нибудь «ничто». Я ответил, что да. Но мне оно снилось и потом.
Быть может, это вызвано неловким положением тела спящего, несварением желудка или другим внутренним расстройством, однако ужас, который ты испытываешь при игом, невыразим. Когда-то я думал, что «ничто» видишь в образе смерти с оскаленным черепом, но это не так. В этот миг ты словно предвидишь конец всего сущего. «Ничто» представляется не в виде пустоты или покоя — это открывшийся нам лик вселенского зла. В нем и смех и угроза. Оно превращает в посмешище наши утехи и в прах наши стремления. Этот сон прямо противоположен тому, другому видению, которое посещает меня во время припадков моей болезни. Тогда, мне кажется, я постигаю прекрасную гармонию мира. Меня наполняет невыразимое счастье и уверенность в своих силах. Мне хочется крикнуть всем живым и всем мертвым, что нет такого места в мире, где не царит блаженство.
(Запись продолжается по-гречески.) Оба эти состояния порождены телесными парами, но рассудок говорит и в том и в другом случае: отныне я знаю. От них нельзя отмахнуться, как от миража. Обоим наша память подыскивает множество светлых и горестных подтверждений. Мы не можем отрицать реальность одного, не отрицая реальности другого, да я и не стану пытаться, как деревенский миротворец, улаживающий ссору двух противников, приписывать каждому свою убогую долю правоты.
В эти последние недели я, однако, не во снах, а наяву видел тщету и крушение всего, во что верил. Или даже хуже: мои мертвецы с издевкой взывают ко мне из-под погребальных одежд, а еще не рожденные поколения молят, чтобы я избавил их от шутовского хоровода земной жизни. Но даже в своей безмерной горечи я не могу отвергнуть воспоминаний о былом блаженстве.
Жизнь, жизнь наша обладает тем таинственным свойством, что мы не смеем сказать о ней своего последнего слова, не смеем сказать, хороша она или дурна, бессмысленна или упорядочена свыше. Но мы все это о ней говорим, тем самым доказывая, что все это живет в нас самих. Та «жизнь», по которой мы идем, бесцветна и не шлет нам знамений. Как ты когда-то сказал, вселенная и не подозревает, что мы существуем.
Поэтому дай-ка я откажусь от детской мысли, что одна из моих обязанностей — разгадать наконец, в чем сущность жизни. Дай-ка я поборю всякое поползновение говорить о ней, что она жестока или добра, ибо одинаково низко, попав в беду, обвинять жизнь в мерзости и, будучи счастливым, объявлять ее прекрасной. Пусть меня не дурачат благополучие и неудачи; дай мне радоваться всему, что со мной было и что напоминает о тех бессчетных проклятиях и криках восторга, которые исторгали люди во все времена.
От кого же, как не от тебя, мог я этому научиться? Кто с таким постоянством решается сопоставлять крайности, кто, кроме Софокла, считавшегося на протяжении девяноста лет своей жизни счастливейшим человеком в Греции, хотя ни одна темная сторона жизни не была от него скрыта?
Жизнь не имеет другого смысла, кроме того, какой мы ей придаем. Она не поддерживает человека и не унижает его. Мы не можем избежать ни душевных мук, ни радости, но сами по себе эти состояния нам ничего не говорят; и наш ад, и наш рай дожидаются того, чтобы мы вложили в них свой смысл, так же как все живые твари смиренно ожидали, чтобы Девкалион и Пирра дали им имена. Эта мысль позволяет мне наконец собрать вокруг себя благословенные тени прошлого — тех, кого до сей поры я считал лишь жертвами жизненной неразберихи. Я осмеливаюсь просить, чтобы от моей доброй Кальпурнии родилось дитя, которое скажет: в бессмыслицу я вложу смысл и в пустыне непознаваемого буду познан.