Мартовские иды - Уайлдер Торнтон Найвен 24 стр.


Рим, служению которому я отдал жизнь, — только понятие, лишь нагромождение построек более или менее монументальных, скопище граждан более или менее работящих, чем в других городах. Наводнение или безрассудство, огонь или безумство могут в любую минуту его разрушить. Я думал, что связан с ним кровно и воспитанием, но такая привязанность значит не больше, чем борода, которую я сбриваю по утрам. Сенат и консулы призывали меня защитить его, но Верцингеториг также защищал Галлию. Нет, Рим стал для меня городом только тогда, когда я вознамерился, как и многие до меня, придать ему свой смысл, и для меня Рим может существовать лишь постольку, поскольку я вылепил его по своему замыслу. Теперь я понимаю, что многие годы хранил детскую веру, будто люблю Рим, и что мой долг любить Рим, ибо я — римлянин, словно человек может любить нагромождение камней и толпу мужчин и женщин и еще быть достойным за это уважения. Мы не испытываем привязанности к чему бы то ни было, пока не придали этому смысл, и не уверены, что это за смысл, пока самоотверженно не потрудились над тем, чтоб вложить его в объект нашей привязанности.

1021. (О восстановлении разрушенного Карфагена и постройке мола в Тунисском заливе.) 1022. Сегодня мне сказали, что меня дожидается какая-то женщина. Она вошла ко мне в приемную, закутанная вуалью, и только когда я отпустил секретарей, она открыла свое лицо, и я увидел, что это Клодия Пульхра.

Она пришла предупредить меня о заговоре против меня и заверить, что ни она, ни ее брат в нем не участвуют. Потом она стала называть мне имена подстрекателей и дни, на которые назначены покушения.

Клянусь бессмертными богами, эти заговорщики забыли, что я любимец женщин. Дня не проходит, чтобы эти прекрасные осведомительницы не оказывали мне помощи.

Я чуть было не сказал своей гостье, что мне все это уже известно, но прикусил язык. Я мысленно представил себе ее старухой у очага, вспоминающей, как она спасла страну от гибели.

Она сообщила мне только одно новое обстоятельство: эти люди задумали убить и Марка Антония. Если это правда, они еще бездарное, чем я предполагал.

Надо бы напугать этих тираноубийц, но я медлю: никак не могу решить, что с ними делать. До сих пор я всегда дожидался, чтобы смута дозрела: парод учит само деяние, а не та кара, которую за него налагают. Не знаю, что делать.

Друзья наши выбрали неудачное время для покушения на мою жизнь. Город постепенно наполняется моими ветеранами. (Снова набирались войска для войны с парфянами.) Они ходят за мной по улицам, выкрикивая приветствия. Сложив возле рта руки трубкой, они радостно перечисляют названия выигранных нами битв, словно это были веселые состязания в беге. А ведь я подвергал их всяческим опасностям и нещадно муштровал.

Заговорщиков же я подавлял только добротой. Большинство из них я уже раз простил. Они приползли ко мне из-под складок тоги Помпея и целовали мне руки в благодарность за дарованную жизнь. Но благодарность скисает в желудке мелкого человека, и ему не терпится ее выблевать. Клянусь адом, не знаю, что с ними делать, да и в общем-то мне все равно. Они благоговейно взирают на Гармодия и Аристогитона («классические» тираноубийцы Древней Греции), но я зря отнимаю у тебя время.

LXVIII. Надписи в общественных местах

(Таблички были прикреплены к статуе Юния Брута-старшего.)

О, будь ты с нами, Брут!

О, будь ты жив, Брут!

(А эти таблички нашли на курульном кресле Брута.)

Брут! Ты спишь?

Ты не Брут!

LXVIII-А. Заметки Корнелия Непота

(Начиная с декабря Непот зашифровывал свои заметки, даже относящиеся к древней римской истории.)

Пятн. Пришел очень взволнованный. Говорит, будто его подговаривал Голенастый (Требоний? Децим Брут?). Не мог указать ему на безумие этой затеи. Ограничился тем, что дал ему хорошую взбучку и высмеял заговор. Указал ему, что среди подстрекателей нет ни одного, кто бы был неизвестен моей жене и ее друзьям; что всякий заговор, в котором ищут его участия, неизбежно провалится, ибо все знают, что он не умеет держать язык за зубами; что раз он пришел ко мне, значит, он нетвердо верит в задачи восстания и поэтому не должен принимать в нем участие; что ему нечего дать заговорщикам, кроме своего богатства, а заговор, требующий денег, заранее обречен на провал, ибо соблюдение тайны, отвагу и верность не купишь за деньги; что, если этот заговор удастся, он в пять дней потеряет все свое состояние; что Цезарь почти несомненно знает все в мельчайших подробностях и в любую минуту может вытащить бунтарей из их домов и запереть в пещеры под Авентинским холмом; что великий человек, которого они хотят убрать, даже не удостоит их казни, а сошлет на берега Черного моря, где они будут бессонными ночами вспоминать полуденную толчею на Аппиевой дороге, запах жареных каштанов на ступенях Капитолия и взгляд человека, которого они собирались убить, когда он поднимался на трибуну и обращался с речью к хранителям Рима.

Город затаил дыхание. 17-е число (февраля) прошло спокойно.

Каждое общественное событие сейчас толкуется только с одной точки зрения. Народ снова пристально следит за ежедневными знамениями. Цицерон вернулся в город. Видели, как он грубо разговаривал с Голенастым, а мимо Кузнеца прошел не поздоровавшись.

С тех пор как Цезарь снова женился, царица Египта вдруг стала очень популярной. В общественных местах ей вывешивают оды. Было сообщено о ее отъезде, но к ее дому ходят депутации граждан и просят продлить свое пребывание.

Волна слухов стала спадать. Новый вожак и более жесткая дисциплина? Приток в город ветеранов?

LXIX. Дневник в письмах Цезаря — Луцию Мамилию Туррину на остров Капри

1023. Клянусь бессмертными богами, я злюсь, и эта злость меня даже радует.

Пока я командовал римскими армиями, мне никогда не бросали обвинения в том, что я враг свободы, хотя, клянусь Геркулесом, я так ограничивал свободу солдат, что они не могли и на милю отойти от своих палаток. Они поднимались по утрам, когда я им приказывал, ложились спать по моей указке, и никто не роптал. Слово «свобода» на языке у всех, хотя в том смысле, в каком я его употребляю, никто никогда не был свободен и никогда не будет.

В глазах моих врагов сам я вкушаю свободы, украденные у других. Я тиран, меня сравнивают с восточными самодержцами и сатрапами. Они не могут сказать, что я кого-нибудь ограбил, отнял деньги, землю или работу. Я отнял у них свободу. Я не отнимал у них право голоса или мнения. Я не восточный деспот, поэтому я не скрывал от народа того, что он должен знать, и я ему не лгал. Римские остряки уверяют, будто народ устал от сведений, которыми я наводняю страну. Цицерон обзывает меня «школьным учителем», но и он не обвиняет меня в том, что я неверно преподаю свой предмет. Римляне не рабы невежества и не страдают от тирании обмана. Я отнял у них их свободу.

Но свобода существует только как ответственность за то, что делаешь. И я не мог ее у них отнять, потому что ею они не обладают. Я предлагаю им все, чтобы ее обрести, но, как выяснили еще мои предшественники, они не знают, что она такое. Меня радует, что галльские гарнизоны вынесли нелегкое бремя свободы, которое я на них возложил. А вот в Риме царит растление. Римляне научились мастерски отыскивать любые лазейки, чтобы уклоняться от ответственности и ничего не платить за политические свободы. Они стали паразитировать на свободе, которой я так охотно пользуюсь — свобода принимать решения и придерживаться их — и которую я хотел бы разделить со всяким, кто взвалит на себя ее бремя. Я приглядывался к моим преторам (Кассию и Бруту). Они выполняют свои обязанности с чиновным прилежанием; они бурчат «свобода, свобода», но ни разу не заглянули в завтрашний день и не подняли голоса в пользу процветания Рима. Наоборот, они выдвинули кучу предложений, которые могут только подкрепить их мелочное самолюбие и ослабить величие страны. Кассий желает, чтобы я заткнул рот энтузиастам, которые изо дня в день публично поносят меня и наши эдикты. Брут желает сохранить чистоту нашей римской крови, ограничив права на гражданство. Клянусь погружением созвездия Диоскуров в волны морские, даже его африканский привратник лучше разбирается в этом вопросе. Ведь это же отказ от свободы, потому что мы ощущаем, что свободны, только совершая прыжок в неизведанное. А тех, кто отказывается от своей свободы, неизменно пожирает зависть; у них желтушный глаз, который не успокоится, пока не припишет низменных мотивов людям, привыкшим самим создавать свою свободу, а не брать ее из чужих рук.

Но я напоминаю себе, что разум свободен, и гнев мой проходит. Разум легко утомляется и легко поддается страху; но нет числа тем представлениям, которые он порождает, а мы неумело стремимся их осуществить. Я часто слышал, как люди говорят, будто есть предел, дальше которого нельзя добежать или доплыть, выше которого нельзя возвести башню или глубже вырыть яму, однако я никогда не слышал, что есть предел для мудрости. Путь открыт для поэтов лучших, чем Гомер, и для правителей лучших, чем Цезарь. Нет мыслимых границ для преступления и для безумства. Это меня тоже радует и кажется мне необъяснимым чудом. Это же не дает мне сделать окончательные выводы относительно нашего человеческого существования. Там, где есть непознаваемое, есть надежда.

LXX. Цезарь — Бруту. Памятная записка

(7 марта)

(Рукой секретаря.) Намечены следующие даты.

Я уеду 17-го (на Парфянскую войну). Вернусь в Рим, если понадобится, на три дня, 22-го, чтобы выступить в сенате об избирательной реформе.

Размещение по квартирам: цифры (число рекрутов и ветеранов, вступающих в армию) превысили мои ожидания. Восьми храмов (переданных квартирмейстерам в дополнение к имеющимся казармам) будет недостаточно. Завтра мы переезжаем из общественного здания на Палатин. В общественном здании можно разместить не менее двухсот человек.

(Цезарь продолжает письмо своей рукой.) Кальпурния и я надеемся, что вы с Порцией придете 15-го числа к нам на обед по случаю моего отъезда. Мы приглашаем также Цицерона, обоих Марков (Антония и Лепида), Кассия, Децима, Требония — с женами, у кого они есть. Царица Египта присоединится к нам после обеда.

Твое общество и общество Порции так мне приятны, что я предпочел бы провести это время только с вами двоими. Но поскольку там будут и другие, я, памятуя о нашей долголетней дружбе и о том, что ты неизменно предлагаешь мне свои услуги, разрешаю себе воспользоваться случаем и дать тебе одно поручение.

Мне будет тяжело расстаться с моей дорогой женой, тяжело будет и ей. На короткое время я встречусь с ней осенью в Далмации или — негласно — на Капри. Пока же меня бы очень утешило, если бы вы с Порцией взяли ее под свою опеку. С Порцией ее связывает близкая дружба с детства; к тебе она питает заслуженное уважение, зная твой характер и верность мне. Нет другого дома, где она могла бы часто бывать с большей для себя пользой и куда я стал бы чаще обращать свои мысли.

LXX-А. Брут — Цезарю

(8 марта)

(Черновик неоконченного письма, которое так и не было отослано.)

Я учел пожелания, о которых вы мне сообщили.

К сожалению, вынужден сказать, что не смогу быть вашим гостем 15-го. Я все больше и больше стараюсь посвящать занятиям немногие часы на исходе дня, которые у меня остаются свободными.

Во время вашего отсутствия я, конечно, сделаю все возможное, чтобы быть полезным Кальпурнии Пизон. Однако было бы хорошо, если бы вы поручили заботу о ней не мне, а другим, более светским людям, меньше занятым общественными делами.

В вашем письме, великий Цезарь, вы пишете о моей верности вам. Я этому рад, потому что теперь мне ясно, что вы понимаете верность так же, как я. Вы ведь не забыли, что я поднял против вас оружие, получил ваше прощение и часто выражал мнения, противоположные вашим? Отсюда я могу заключить, что вы признаете верными тех, кто прежде всего верен себе, и понимаете, что та и другая верность порой могут столкнуться друг с другом.

В вашем письме, великий Цезарь, вы пишете о моей верности вам. Ваши слова…

С огорчением должен сообщить вам, что болезнь моей жены помешает нам… перед вашим отъездом как-то выразить благодарность, которую я к вам питаю. Долг мой вам неоплатен. С раннего детства я получал…

Я учел ваши распоряжения.

(Отправленное письмо)

Я учел пожелания, о которых вы мне сообщили.

Порция и я с удовольствием посетим вас 15-го.

Будьте уверены, великий Цезарь, мы сердечно любим Кальпурнию — как саму по себе, так и потому, что любите ее вы, и будем счастливы, если она сочтет наш дом родным.

LXXI. Дневник Цезаря — письмо Луцию Мамилию Туррину на остров Капри

1023. Я был нерадив в своей переписке с тобой. Дни были заняты подготовкой к отъезду.

Мне не терпится скорее уехать. Мое отсутствие будет ценным подарком Риму, который измучен, как и я, беспрерывными слухами о мятеже. Ну разве не ирония судьбы, что в мое отсутствие эти люди не смогут свергнуть правительство и что, когда я переплыву Каспийское море, им, хочешь или не хочешь, придется вернуться к повседневным делам?

В их числе, оказывается, около пятидесяти сенаторов, причем многие из них занимают самые высокие должности. Я отнесся к этому обстоятельству с должным вниманием, но остался непоколебим.

Афиняне вынесли порицание Периклу, Аристида и Фемистокла они отправили в изгнание.

Пока что я соблюдаю разумные предосторожности и продолжаю делать свое дело.

Мой сын (то есть его племянник Октавиан, официально усыновленный в завещании, написанном в сентябре, но еще не обнародованном) вскоре после моего отъезда возвращается в Рим. Это превосходный молодой человек. Меня особенно радует, что он написал мне о своем большом расположении к Кальпурнии. Я ей сказал, что он будет заботиться о ней, как старший брат, нет, скорее даже дядя.

Октавиан прожил молодость за один год и теперь уже больше похож на человека пожилого. Письма его не менее нравоучительны, чем переписка Телемаха («Образцовый письмовник», изучавшийся в школах).

Великая царица Египта возвращается на родину, узнав о нас больше, чем многие, прожившие здесь всю жизнь. На что она употребит эти знания, на что она нацелит свою поразительную натуру, трудно предсказать. Между людьми и животными лежит пропасть; но я всегда полагал, что она не так велика, как принято думать. Клеопатра обладает наиболее редкостными достоинствами животного и наиболее редкостными достоинствами человека, но свойство, отличающее нас от самого быстрого коня, самого гордого льва и самой хитрой змеи, ей не присуще: она не знает, что делать с тем, что у нее есть. Она слишком умна, чтобы тешиться тщеславием; слишком сильна, чтобы насытиться властью, слишком значительна, чтобы быть просто женой. В одном только ее величие проявляет себя с полнейшей естественностью, и тут я совершил по отношению к ней величайшую несправедливость. Я должен был позволить ей привезти сюда детей. Она еще сама до конца не сознает в себе того, что во всех странах благоговейно почитается превыше всего: она божественна как мать. Отсюда те ее поразительные черты, которых я так долго но мог объяснить: отсутствие всякой злобности и того суетливого беспокойства, которое нас всегда утомляет в красивых женщинах.

Будущей осенью я привезу к тебе мою бесценную Кальпурнию.

Назад Дальше