Сама она, именно искрометная и остроумная, никак не могла примириться с тем, что большинство ее коллег этими свойствами не обладали. Она ссорились! Орала! Курила и пила валидол. Но если ей нравилось снятое, она расплывалась в улыбках.
— Всем глубокое мерси! Как говорится, «запись сделана!», — и, с трудом спускаясь по стонущей пожарной лестнице, изображала порхание мотылька, напевая: «Я маленькая балерина!»
Она тонко чувствовала и ценила остроту. Над хорошим анекдотом хохотала, разбрызгивая по студии слезы. А потом долго ставила на место вывернутые щеками веки. Она жила в веселом и ярком мире фантазии. Она сама оставалась частью этой фантазии. И суконно-серые чиновные глупые люди и слова ее просто расстраивали. Как всем одаренным людям, ей редко нравились собственные передачи, она все время норовила улучшить, оживить, переделать... « делать их яркими, светящимися, необычными...
Телевидение занимало большую часть ее жизни. Кроме телевидения только еще две заботы занимали ее сознание: Фатов — так она звала мужа и Чипполино — так она звала пуделя.
Их троица казалась примером полной несовместимости. Монументальная дама-режиссер, Фатов — геолог с внешностью маленького деревенского мужичка и «не пришей кобыле хвост» пудель Чипполино. Рядом с Фатовым он казался потерявшимся существом из благородного семейства, а рядом с Фатовой его совсем не замечали.
Однако при близком знакомстве вы понимали, что неразговорчивый Фатов — интеллигентный, умный, острочувствующий и тонко понимающий искусство человек. Кроме того, в нем ощущалась мужицкая надежность и, как это называется, «рукастость» — он сам очень толково и умело приводил в состояние воздушного лайнера старенький «Запорожец». Купить тогда новую машину было невозможно по причине бесконечных очередей и вечного дефицита. Фатов же собрал автомобиль практически из консервных банок и деталей швейной машинки.
Клара Михайловна его увлечению не только сочувствовала.
— Беда в доме, беда... —- вздыхала она, и непонятно было, с кем, поскольку и о Фатове, и о Чипполино она говорила одинаково нежными словами. — Со всем мужик пропал. Хандрит. Кардан сломался. Ночью не спит, про кардан думает. Говорю: «Фатов, спи!» Не спит, вздыхает. Слушайте, не знаете, где моему Фатову кардан достать можно? Что это такое, я не знаю, но семья под угрозой...
Фатов был тылом. Надежным и прочным. Чипполино восполнял отсутствие детей. Все остальное отдавалось искусству, а искусством было телевидение. Причем благодаря именно таким людям, как Клара Михайловна, оно и стало искусством. Она одна из тех, кто создал современное телевидение в лучших его проявлениях.
Однажды она долго и пристально разглядывала меня.
Мне не нравится ваше лицо... — заключила она раздумчиво.
Бороду не сбрею! — отрезал я.
Ну что вы! Я и не посягаю! Это единственная приличная деталь в вашем облике! — обласкала она меня.— Вот что! Вы же красивый и умный мужчина!.. Один случай на миллион! Я никогда не замечала, какие у вас длинные ресницы! Люся, посмотри, какие ресницы! А? Прямо девичьи! Ты слышишь, Люся! Ты художник или нет? Но белые! Белые, как у свиньи! Просто кошмар. Решено: красим!
Через пятнадцать минут, хлопая ресницами, как бабочка-махаон крыльями, я вел в прямом эфире детскую передачу. Ресницы цвета жгучей аргентинской ночи склеивались и шуршали. Дети в студии, «соучастники передачи», завороженно глядели на полет моих ресниц и забывали текст. В левом ухе у меня комариком попискивал наушник связи с монтажной, где я слышал разговоры режиссеров и художника.
— Люся, как? По-моему, интересно! Оживляж появился! Ярковато немного. Что-то в нем ковбойское нарисовалось! Надо его припудрить! Блестит, как ботинок! Микшируйте, микшируйте... Дети заснули! Дети... Это же не дети, это просто сукины дети! I Борис Александрович! Вы же умный и обаятельный!Один на миллион! Расширяйте зону своего обаяния!
Шевелитесь там на стуле своем, хоть как-то... Что вы застыли, как Медный всадник! «Вечно над вечной струей дева печально сидит!» Согласитесь, это неприлично! Тем более вы не Пушкин! А то сидите и глазки строите... Так дело не пойдет!
И вдруг по громкой связи на всю монтажную раздался рык главного редактора, видно, он на минуточку включил телевизор у себя в кабинете и тут же попал в зону моего обаяния!
— Это!.. Это что?! Что это такое, я спрашиваю?! Кто разрешил?! Это что у вас за «Сильва» на экране?! Порнография...
— Кажется, мы немного переборщили...— сказала мне после эфира Клара Михайловна. — Красить не будем, а вообще лицо вам искать нужно! А то временами вы, как английская моль, совершенно смытое лицо, а должны быть как английская соль! Телевидение — это не радио! Здесь мало слышать, здесь надо видеть! Нет видеоряда — нет телевидения! Зри тельный образ! Движение! Динамика, смена планов... Вот телевидение.
До сих пор режиссерский замысел в части английской соли мне не совсем ясен, в остальном полностью с Кларой Михайловной солидарен.
Я встретил ее лет пять назад в театре. Одну. Тихую и погасшую... Вероятно, Фатова уже давно нет на свете...
— С ума сойти! — сказала с одышкой Клара Михайловна. — Двадцать лет прошло...
Вспомнили «Сильву».
— Да... Суетились, скандалили, мотали нервы себе и людям... А все прошло. Одно оправдание и утешение — передачи делали хорошие. Не стыдно вспоминать... — улыбнулась она. — А так нервничали, страдали... Зачем? Хорошее было время. Счастливое.
И это правда.
Ночь перед Рождеством
Фигуру Вадима Жука и в зрелые-то его лета никак нельзя назвать телосложением, скорее это теловычитание, а по молодости он был живой иллюстрацией к лозунгу «Помогите голодающим детям Африки!» Тельце и конечности его (общим весом в одежде сорок пять килограммов) увенчивала голова такой кудрявости, что не единожды, плененные его шевелюрой и чернотою глаз, кинорежиссеры предлагали ему сыграть юного Пушкина. И вроде бы он его где-то играл. Характер-то у него был во многом пушкинский. Более компанейского человека трудно сыскать!
Как известно, «за компанию и жид удавился», тем более Вадик. И вот зимнею порою (пусть это будет ночь перед Рождеством, потому что история совершенно рождественская) с большой компанией понесла его нелегкая за город, где предлагались различные удовольствия, в частности русская парная баня. Человек такой комплекции любить баню не должен. Но, как уже сказано выше, «за компанию...», тем более Жук...
Известно также общепринятое правило предаваться во время парения неумеренному возлиянию, что для непрофессионалов и составляет основную национальную особенность русской бани. Служа сему пороку и «хвощаясь», как сказал летописец, вениками, компания, в том числе и Вадик (лазания на полок избегавший), достигла таких раскаленных градусов, что, пользуясь экологической чистотою сельской местности, с уханьем и гиканьем понеслась, бразды пушистые взбивая, к реке — нырять в прорубь. Некоторые, особенно те, кто обладал упитанностью выше средней, сиганули в черную воду полыньи и с криками: «Ух, хорошо! Эх, здорово!» понеслись обратно в баню.
Ныряние и двадцатиградусный мороз прибавили им прыти, так что в мгновение ока они исчезли в багровом банном чреве и, что зимой совершенно естественно, захлопнули за собою дверь. Вадик же, в ужасе и оцепенении наблюдавший варварскую забаву поселян, несколько призамешкался. И когда собрался скакать по сугробам обратно, то, поворотясь к высокому берегу, с которого так весело и легко было скользить к реке, с ужасом обнаружил, что весь берег усы пан банями, и в какой именно он парился, угадать невозможно, и что во всех банях, естественно, двери закрыты.
Голый — на снегу! Трагедия происшедшего открылась Вадику мгновенно. С чрезвычайной резвостью он заскакал по освещенным мертвенной луною сугробам, вероятно, более всего напоминая черта из гоголевской повести, тем более что волосы у него ужо смерзлись и торчали рогами. К сожалению, у него но было копыт, и потому колотить звучно в двери он но мог. Тем более было неизвестно, в какие двери именно нужно стучать.
Была суббота, почти во всех банях парились. Но в шуме веников, плескании воды, застольного хохота и прочего гама никто не слышал стонов замерзающего Жука. Товарищам же его не приходило в голову спохватиться, где же Вадик? Компания была большая! За всеми не усмотришь! Баня тоже большая -значит, он где-то тут! Он и был где-то тут, но за стенами! Не стану томить подробностями. Но единственная дверь, какая на замирающий стук окоченевшего человека отворилась и тут же с визгом захлопнулась, оказалась дверью бани, где мылись женщины. Потребовалось значительное время, чтобы Вадик коснеющим языком поведал им свое горе, а они ему поверили.
Однако святочный рассказ должен иметь благополучный конец. И таковой состоялся. Вадик был впущен, обогрет, наряжен в женские одежды, и баня, из которой он вышел, и компания, из которой он выпал, была отыскана. Правда, это случилось уже под утро.
Товарищи его так и не хватились и позже с удивлением узнали, что всю рождественскую ночь их общество было не полно. Хеппи энд же состоит в том, что там, в женской бане, напоенный чаем с малиной и согретый искренним участием, Вадик познакомился со своей будущей женой, с которой прожил в полном счастье тридцать два года.
«Здравствуй, солнышко!»
Замечательная актриса, добрая, милая Нина Николаевна Ургант обладает удивительным, может ныть, утраченным всем остальным человечеством чувством природы. Она разговаривает с комнатными и цветами, и те начинают в ответ отчаянно расти. Ее обожают животные. Все окрестные кошки и собаки приходят к ней, как к Мальвине (см. «Золотой ключик»), со всего дачного поселка пожелать доброго утра. А каждое утро она выходит в свой небольшой личный садик, где от соседского участка ее отделяет высокая поленница дров, и начинает его с того, что здоровается с утренним солнцем. И солнце дарит ей с мое сияние и ощущение полноты счастья бытия на целый день.
Вот и в то солнечное утро, когда на траве и листьях сверкала роса, Нина Николаевна вышла с чашечкой любимого кофе в садик, оборотилась к светилу, которое как раз поднялось из-за поленницы, и ласково произнесла:
— Здравствуй, солнышко!
- Здравствуйте, Нина Николаевна! — услышала она в ответ хрипловатый, громкий, но несколько смущенный голос.
Оказывается, встречал утро и сосед-отставник, он вышел со своей стороны поленницы совершить малый утренний туалет, от полноты чувств или по иным причинам пренебрегая клозетом.
Резеда и жасмин
Последний русский трагик мочаловской школы великий Николай Симонов умел высечь слезы из глаз зрителей! Обычно, устремив взор куда-то в сторону галерки, во всех спектаклях приблизительно в одной и той же позе — одна рука у груди, другая — вдоль тела — он так читал классические монологи, что зал вставал и ревел от восторга... Правда, говорят, когда великий артист перебирал перед спектаклем, накал страстей бывал так высок, что и слова роли из головы артиста вылетали, и нес он полнейшую отсебятину... Но за бешеный темперамент, за красоту чувств Симонову прощали и ежедневный портвейн, и мелкие огрехи. Восторг! Вот чем был силен этот мастер.
Мы — тогда студенты — обожали Симонова! И старались во что бы то ни стало попадать на премьеры, когда трагик еще горел ролью...
В тот спектакль — премьера «Перед заходом солнца», — казалось, Симонов превзошел самого себя... Благородство, драма, разбитое сердце... Слезы в глазах артиста, а в зале — ручьями! Незабываемые обертоны симоновского голоса и его горячие интонации...
— Цветы! Цветы! — сказал, обливаясь слезами, Сашка Пикунов. — Мы же, придурки, цветов не запасли. Идиоты! Я сейчас...
В те годы цветы — это было очень не просто. За какими-нибудь гвоздиками или мимозой к Восьмому марта стояли в очередях часами... На тюльпанах и гладиолусах цветоводы делали бешеные деньги.
Минут через двадцать Сашка вернулся с охапкой.
— Вот, — сказал он, — целую клумбу оборвал! Там менты кругом! Ужас. На кошку какую-то наступил, чуть мне глаза не выцарапала. Повезло. Нужно только землю с корней обтрясти.
Стараясь не мешать зрителям, мы кое-как оборвали корни резеды, что приволок Сашка.
— Прямо из-под Кати (так именовался памятник Екатерине II перед Александринским театром).
Ничего, она не обидится. Еще хорошо, я заметил, что у памятника газон разбили да вот этой резеды понатыкали...
Финальные слова. Занавес. Взрыв, шквал и грохот аплодисментов... Прорываемся к сцене. Великий Симонов в свете рампы. Кидаем цветы, и он ломит всю охапку, зарывается в нее лицом... И мы слышим его горячий голос...
— Резеда! Резеда и жасмин... — И слезы ручьем струятся из глаз седовласого трагика. — О, благодарю тебя, племя молодое, незнакомое...
Отвратительный запах стал нас преследовать еще в театре. Мало того что мы были в земле, как землекопы, мы еще и воняли, как кошачьи ящики.
— Откуда вонь такая?
— Боже мой! — ахнул Санька. — Цветы-то с газона. На песочек небось со всего района кошки гадить собираются! Или участок метят — сейчас как раз весна!
— А Симонов! «Резеда и жасмин»... Он плакал!..
— Да тут такая вонища — глаза ест... Поневоле заплачешь...
— Ну, причем тут это! Он великий артист! Великий!
Два лица
Жизнь вообще штука драматическая. Драма жизни Леонида Семакова за пределами реальности. Это что-то из японской фантастики. Но, увы, реальность.
Я увидел его впервые, по-моему, в институте холодильной промышленности на сборном концерте, где набравшие силу молодые барды сшибали мелкую деньгу. Огромный, с длинным лицом, как у идола с острова Пасхи, гнусовато-хрипловатым голосом, он не был и отдаленно похож ни на одного собрата по авторской песне. Хотя публика в этом жанре была очень пестрая и широко были распространены двойники, тройники и даже четверники... Скажем, сколько было копий разной похожести у Высоцкого, я не берусь сказать.
У Семакова в творчестве подражателей не было, а уж скопировать его внешность невозможно.
— Если вы позволите, я буду перед вами, — попросил он меня. — Поверьте, так будет лучше нам обоим.
Естественно, я не возражал, радуясь возможности послушать незнакомого мне автора.
В его песнях был отпечаток пятидесятых. Я их, конечно же, помню, хотя сам был тогда еще маловат. То было время тех, кто старше меня на десятилетие: Шпаликова, Хуциева. Но у Семакова это узнаваемое время было много драматичнее, глубже... В ритмах и рифмах слышалась и дворовая развальца модного в то время степа. Так и виделись клеши, кепочка... И очень крепкие, очень профессиональные стихи. Показался слабоватым и слишком простым аккомпанемент и как бы небрежная аранжировка.
В годы брежневского застоя, ныне вспоминаемого ностальгически, бардовское движение спорило по массовости с профсоюзным. Существовала целая межсоюзная сеть организаторов концертов, распространителей билетов, коллекционеров записей. Вот когда была рыночная экономика на эстраде — все на полной самоокупаемости. Правда, многие энтузиасты разорялись не в переносном, а в прямом смысле.
Особенно хорошо принимал авторов-исполните-лей Донбасс. Здесь, как и повсюду, тебя встречали, передавали с рук на руки, с концерта на концерт. Но на Донбассе была особая четкая организованность во многом благодаря моему ангелу-хранителю Тане Ледовой. Наша завязавшаяся много лет назад дружба сохраняется и сейчас. Таня — один из самых близких мне людей — крестная моего сына.
Самое мучительное в гастролях то, что после концерта тебя тащили к кому-то домой, а там домашняя запись и застолица. В этом была особая прелесть концертов авторской песни, но часто вечер превращался в бессрочный ночной концерт. Все удваивалось, а то и удесятерялось, и концерты длились до утра.
Но авторов берегли. И Таня Лезова с самоотверженностью кошки, спасающей котенка из огня, хватала меня прямо после финального занавеса, несмотря ни на какие конфликты с местными поклонниками авторской песни и неизбежные потом разборки с ними, тащила к себе домой — кормить, чаем поить и петь не давать! Единственное, что она себе позволяла, — разговоры во время чаепития.