Охваченные членством - Алмазов Борис Александрович 29 стр.


Эти — лежат.

Ну, я оставляю им на память свой кол и залезаю в транспорт.

Кондукторша:

— Будьте любезны, оплатите проезд.

Я ей от всей души:

— Пожалуйста! С удовольствием!»

Три персика

Историю эту привез откуда-то кинорежиссер Алик Мартыненко. Он познакомился с семьей замечательного, если не сказать великого, армянского живописца Мартироса Сарьяна. Это имя не нуждается в том, чтобы подробно рассказывать о его полотнах. Достаточно сказать: образ Армении, созданный художником, настолько «ушиб» всю армянскую живопись, что на каждой выставке можно обнаружить трех-четы-рех «сарьянчиков». Потребовались годы, чтобы новая волна армянских живописцев, обагащенная открытиями Сарьяна, нашла свой путь.

Для нас, для поколения шестидесятых, Сарьян — художник уникальный еще и в другом. Его творчество — своеобразный мост от поисков художников начала века к нынешнему времени.

А высшей похвалой прозвучала фраза, что я случайно услышал когда-то на его выставке: «Удивительно! Такой хороший художник — и не расстреляли...»

Алик привез армянского вина, каких-то фруктов, альбом Сарьяна с автографом. В общем, получился совершенно «армянский» вечер. Тогда он и рассказал про старенького Сарьяна, и я пленился этим человеком в очередной раз.

Сарьян в своей семье был патриархом. Жили они одним большим родственным кланом. В огромной квартире.

Раннее утро. Старенький Сарьян сидит в кресле перед мольбертом и крепко спит. Входит младшая сноха. Нараспев, с армянским акцентом, но по-рус-ски говорит:

— Папа-джан. Не спите, пожалуйста, а? Проснитесь немножко, папа-джан. Папа-джан, совсем де-пег нет. Напишите натюрморт, пожалуйста. Что вам стоит! Кисточкой лизь-мазь, и — пожалуйста. Совсем денег нет, папа-джан.

Сарьян спит.

— Большой картин не надо. Понимаю, папа-джан, тяжело, силы не те. Маленький картинка напишите. Тыри персика напишите. Вот кладу, тыри персика.

Сарьян спит.

— Папа-джан, кисточкой туда-сюда и подпись поставьте. Совсем денег нет.

Сарьян спит. Сноха кладет перед ним на стол три персика. Берет кисть, вкладывает художнику в руку. Кисть вываливается на пол. Сноха подбирает кисть и привязывает ее к правой руке патриарха носовым платком. Сарьян спит.

— Ай, какие персики карасивые. Живописные персики. Папа-джан, тыри мазочка сделайте, очень прошу, совсем денег нет. Вот последние взяла, на базар иду. Вам совсем не мешаю. Папа-джан, я вернусь и удивляюсь: готовый картинка. А? Тыри персика. Очень прошу.

Сарьян спит с привязанной к руке кистью.

Через два часа сноха возвращается. Сарьян спит в той же позе, с привязанной к руке кистью. Перед ним на столе три персиковые косточки.

Как это называется? (история Андрея Шеркунова)

— Борис? Привет. Слушай, я, по-моему, что-то не так сказал... Сегодня в восьмом часу утра... Это после вчерашнего! Я вообще папы-мамы не говорю! Ну, конечно, открытие выставки! Я же галерейщик!

Я вообще домой часов в пять утра пришел. Только заснул — звонок! Звонит какой-то придурок, но голос очень знакомый... Я еще выясню, кто это звонил. И спрашивает: кто это вчера вступительное слово говорил, ему, видишь ли, очень понравилось.

Я говорю:

— Алмазов.

— Очень,— говорит, — профессионально выступал, по делу...

— Еще бы! — говорю. — Во-первых, он — Алмазов, то есть ты не дурак! А во-вторых, он, то есть Алмазов, профессиональный искусствовед.

— Нет, — говорит, — у него еще какая-то должность есть!

— Есть! Представитель Республики Коми в статусе министра...

— Нет! — говорит. — Еще какая-то общественная...

— Атаман казачий...

— Нет, какая-то с религией связана...

— А... Так он церковный староста.

— А как это по-научному?

— Клитор... — Ну, так я ляпнул, потом говорю: — Нет, не клитор, этот... как его, кантор... А потом думаю, кантор — это же у евреев, который поет... А ты же православный...Слушай, как церковный староста по-православному?

— Ктитор!

— Вот! Ну, конечно же, ктитор! Правильно. Я же помнил! Главное, звонит в семь утра... Придурок. Я и так никакой... И пива нет. Ну, конечно же, ктитор! Ну, погоди, я дознаюсь, кто это звонил! В семь утра! Кошмар! Конечно же, ктитор!

Ученые

Пижама

Ольга Александровна Ладыженская стала профессором математики в двадцать четыре года. В русской науке это второй случай после Софьи Ковалевской. Гениально одаренная и когда-то ослепительная красавица. Художница Александра Николаевна Якобсон рисовала с нее Хозяйку Медной горы для самой красивой книги моего детства «Малахитовая шкатулки» (сказы Бажова). Но я-то дружил с матерью Ольги Александровны, с Александрой Михайловной, ее все звали бабушкой. Когда-то ее, эстонку, пленил красотою и умчал в свой родовой город Кологрив офицер, потомок бояр Ладыженских — отец Ольги Александровны.

Бабушка, по-эстонски домовитая, хлопотливая и упорная, считала своей святой обязанностью меня, голодного, по определению, студента ,кормить. Никакие возражения не принимались.

— Натта куушат...

— Александра Михайловна, голубушка, я не хочу...

— Та, не кочет, но нат-та ку-у-ушат.

Упорное гостеприимство бабушки только однажды имело комическое завершение, о котором она с восторгом рассказывала.

Как-то на огонек попить чайку к Ольге Александровне и бабушке зашел самый старый профессор математики из университета, настоящий, старый петербургский немец, профессор Бах.

Долго пили чай с плюшками и крендельками. Бабушка печь — большая мастерица. Профессор увлекся и не заметил, как засиделся допоздна. Он спохватился, начал церемонно откланиваться. Но бабушки заявила, что в такую темноту, и в такую погоду, и так поздно не может отпустить старенького профессора и он непременно должен остаться ночевать. Надо знать бабушку и ее напористость.

Примерно через час страшно сконфуженный немец, с пламенеющими щеками, согласился, но отпросился на «айн кляйн минутошку...» Ушел и через пятнадцать минут вернулся с пижамой и зубной щеткой — как выяснилось, он жил в соседнем доме.

Л. Н. Гумилев

...В первый раз я попал на его лекцию еще студентом. Лекции проводились как-то странно — не то секретно, не то самодеятельно.

Сначала меня рассмешил этот веселый чудаковатого вида человек с мальчишеским вихром на затылке. Причем был он такой картавый, что, казалось, половину алфавита он не выговаривает, зато оставшуюся половину — перевирает.

Но уже на третьей минуте слушатели переставали обращать внимание на дефекты его речи: мощный поток фактов, совершенно необычная, неожиданная точка зрения и какое-то ироничное, как бы шутливое, изложение завораживали. Уверяю вас: слушать Гумилева было наслаждением!

Он знал так много, что казалось, если он станет говорить день и ночь без остановки — все равно не изложит и десятой доли своих знаний.

Когда успел узнать он так много?

Ведь из его жизни нужно вычеркнуть четыре года войны, когда он солдатом дошел до Берлина и брал Берлин!.. И пятнадцать лет сталинских лагерей — и до и после войны.

— Повоевать отпустили, а потом опять в зону, на лесоповал,.. — говорил он, смеясь и сутулясь над кухонным столом в коммуналке, где прожил «на воле» почти всю жизнь, и стряхивая пепел с папиросы, которую держал, как держат «козью ножку» или «бычка» старые зеки.

— Я имел несчастье быть сыном двух великих постов — Николая Гумилева и Анны Ахматовой...— говорил Лев Николаевич, как всегда улыбаясь грустно. — Если бы вы знали, какой это кошмар!

Получив великолепное образование, Лев Гумилев был, что называется, «не востребован» тогдашней жизнью: не было ни работы, ни возможности сколько-нибудь сносно жить. Однако постоянная неуверенность в завтрашнем дне породила чрезвычайную трудоспособность. Может быть, подсознательно чувствуя, что скоро ему не придется пользоваться библиотеками, Гумилев фантастически много читает. Невероятная память и огромная общая культура позволяют ему свободно и легко размышлять о мировых исторических категориях.

Он обладал удивительной способностью, не уступая поэтам, мыслить образами. Это он назвал русскую поэзию начала столетия «серебряным веком» ... А многие его научные статьи читаются как крепкая русская проза.

Лев Гумилев был арестован « как дворянин ». А далее принял все полной мерой: допросы, пересылки, лагеря, зоны. Многолетнее пребывание в «предрасстрельном» состоянии научило, заставило уйти в свой мир — в усиленную работу интеллекта.

— Идея пассионарности явилась мне как-то вдруг, сразу, вся, — рассказывал он. — Я даже закричал и треснулся головой о нары. Я под нарами сидел -там прохладнее и хорошо думается... Выскочил наружу и всех в камере перепугал. Ну, а потом я обрат но залез...

Жизнь «вне закона», в которой он пребывал огромную часть своей жизни, заставила его не доверять признанным авторитетам, проверять общепринятые и незыблемые исторические концепции и без страха создавать свои.

Я не стану здесь пересказывать его теорию пассионарности, которая многое объясняет в истории человечества и дает ключ к пониманию большинства событий — как в прошлом, так и в настоящем.

— А зачем эта теория нужна? — спросили Льва Николаевича. — Если вы считаете, что пассионарность — это особый вид космической энергии и она обрушивается на человечество и от желания и воли человека не зависит?

— А... голубчики... — отвечал Гумилев. — Извержения вулкана тоже не зависят от желания и воли человека, но человечество научилось вовремя принимать меры предосторожности, чтобы поберечь себя от извержений!

Я не стану пересказывать и его исторические работы, понимая, что лучше Гумилева мне все равно не написать. Советую почитать первоисточники. Скажу только вот что: Лев Гумилев интересовался казаками. Его понимание истории казачества не совпадает с общепринятым — полностью! Но многое в загадочной судьбе казаков объясняет...

Его теория и его работы вызывают ожесточенные споры, и я не берусь судить, кто прав: Гумилев или его тоже совершенно искренне уважаемые мною оппоненты. Но сам спор, сами проблемы, обсуждаемые в споре, чрезвычайно интересны.

Может так случиться, что все, что говорил Лев Гумилев, будет опровергнуто или уточнено. В данном случае это не имеет значения: Лев Николаевич посмотрел на мир так, как никто до него! И это уже

■ амо по себе многое заставляет увидеть иначе — глубже, серьезнее, полнее.

Точка зрения Гумилева на казачество была мне необходима как опора и точка отсчета.

Почему именно она? Да потому хотя бы, что другой нет! Ведь все, что писалось и говорилось о казаках в широко известных работах знаменитых историков, никакой критики не выдерживает! Он тогда жил уже в новой, недавно полученной квартире, где основную часть интерьера составляли книги. И ему выло просторно за столом и покойно в старом доме, только что вышедшем из капитального ремонта.

Но «медлительные люди, вы немного опоздали!»

Он уже был неизлечимо болен. Перенес инсульт и мучительно учился писать левой рукой.

Правая рука не работала, приволакивалась нога, но мозг трудился безупречно, а парадоксальная остроумная речь все так же завораживала слушателей.

— Лев Николаевич, ответьте, пожалуйста, на самый главный для нас, казаков, вопрос: «Кто мы — сословие или народ? »

— Грубо говоря, безусловно, народ... А точнее — этнос. Очень старый этнос, очень древний... Насколько древними могут быть народы. То есть вы, безусловно, не беглые! Боже вас сохрани! А вот какой это этнос и как это происходило с казаками — надо говорить отдельно.

И он говорил, говорил... часа три!

И три часа снимала его принесенная нами телекамера. Мы положили ее, включенную, так, чтобы она не мешала Льву Николаевичу. Но один из нас, что все норовил сняться рядом с Гумилевым, передвинул на столе цветы, и они закрыли лицо Льва Николаевича.

Голос его есть, а в кадре одни розы!

И напоследок все тот же, который не столько слушал, сколько размышлял, как он будет всем рассказывать, что был у Гумилева и даже снимался с ним рядом, льстивым голосом его спросил:

— Лев Николаевич! Чем бы мы могли вас порадовать?

Гумилев посмотрел на него взглядом «как солдат на вошь» и ответил:

— Вкусы у меня самые простонародные — люблю водку и мясо!

Это было его последнее интервью.

...Казаки провожали Льва Гумилева в последний путь. Казаки восстанавливают его могилу, потому что ее регулярно оскверняют. Зачем? Кто? Трудно сказать... Скорее всего, это делают те, кто никогда не станет вровень с его подошвой. От ничтожества своего и оскверняют.

Л. Н. Гумилев Фразы и цитаты

«Однажды я проанализировал: сколько же букв я произношу правильно. Оказалось, шесть. Твердый знак, мягкий знак и еще четыре».

«Однажды, в перерыве между отсидками (я, правда, успел кандидатскую защитить, а потом привычной тропой на лесоповал...), сидим мы с мамой дома, жрать нечего, денег нет, а выпить хочется ужасно. И я начал маму дразнить. Начал разговоры, в смысле, ну что вы за поэты! Вот Пушкин, Державин, Лермонтов — это да! Это золотой век поэзии, а вы — так себе — серебряный.

Мама помолчала, потом говорит: «Я это покупаю!» И откуда-то из загашника выдала на маленькую. И вот удивительное дело! Прижилось! Теперь даже термин такой существует: «Поэты серебряного века». В том числе и мама. И папа. Даже удивительно.

Телекомментатор Александр Невзоров: — Лев Николаевич, вы — интеллигент?

Гумилев: — Боже меня сохрани! Нынешняя интеллигенция — это такая духовная секта. Что характерно: ничего не знают, ничего не умеют, но обо всем судят и совершенно не приемлют инакомыслия. Ля — солдат. И папа у меня был солдатом, и дед. Я — солдат. И достаточно просвещенный человек.

Артисты и режиссеры

«Сильва»

«Это случилось пятьдесят килограммов тому назад» — такая временная шкала, во-первых, объясняет мои нынешние габариты, а во-вторых, наглядно иллюстрирует ту бездну времени, что отделяет нас от минувшего.

Так вот. Пятьдесят, а может быть, даже шестьдесят килограммов тому назад, когда я, сохраняя жокейский вес, обучался на театроведческом факультете Ленинградского института театра музыки и кинематографии, Клара Михайловна заканчивала режиссерское отделение вышеуказанного вуза. Я ее, тех времен, прекрасно помню. Эффектная девушка — пальто внакидку (несколько выше средней упитанности. Этим и объяснялась, я думаю, манера носить пальто), в окружении молодых и талантливых студентов-коллег.

Поэтому, когда она пригласила меня на телевидение вести детскую телепередачу, мы встретились как старые знакомые. Правда, Клара Михайловна Фатова обладала большей динамикой в прибавлении веса, чем я, и уже сильно разнилась в этом с большинством телевизионных дам.

Выделялась она и яркой талантливостью, и, мягко говоря, своеобразным характером.

Своим пониманием того, что, собственно, должна собою являть телепередача, она обгоняла современную ей телепродукцию лет на двадцать—двадцать пять. Она — прирожденный режиссер шоу! А о каких шоу можно было говорить в семидесятые годы, когда на голубых экранах господствовала «горовящая говола» партайгеноссе. Она и сейчас не больно видоизменилась, хотя теперь именуется на американский лад «ток-шоу». Шоу в прямом смысле, радостного, пестрого и зажигательного букета остроумия и веселья, там и не ночевало...

Именно Клара Михайловна закладывала основы того, что сейчас составляет стиль телепрограмм: динамика действия, музыка, остроумие, смена планов, сияние звезд... До сих пор помнят питерцы передачу «Кружатся диски»... и, может быть, циклы передач с моим участием при ее режиссуре. Но каких мук ей стоило быть первой, если даже мою бороду (я был первым в СССР телеведущим с бородой!) пришлось «выторговывать» в Москве. Об этом мне постоянно напоминала Клара Михайловна.

— Борис Александрович! — кричала она из поднебесья монтажного окна над телестудией. — Вы же неотразимы с вашей этой бородой! Это даже Москва вынуждена признать! Вы красивый и умный мужчина! Один случай на миллион! Что же вы ползаете но студии, как таракан на сносях! Где ваша искрометность, черт побери! Куда вы засунули ваши мозговые извилины! Мне ску-у-учно! У-у! Вы же должны рассыпать остроты! Это же должны быть «брызги шампанского»! А у вас какой-то затянувшийся аборт!.. Ну, рожайте, вашу неповторимость и гениальность, уже быстрее! При вашей-то роскошной бороде!

Назад Дальше